Хрущев уехал в Днепропетровск, и тут ему позвонил Берия и рассказал о том, что, пока его не было, Успенский сбежал и «оставил записку с намеками, что кончает жизнь самоубийством, бросается в Днепр». Успенского не могли найти полгода. Но важен не столько сам случай, сколько то, как воспринимали причины его побега: «Когда после бегства Успенского я приехал в Москву, Сталин так объяснял мне, почему сбежал нарком: «Я с вами говорил по телефону, а он подслушал. Хотя мы говорили по ВЧ и нам даже объясняют, что подслушать ВЧ нельзя, видимо, чекисты все же могут подслушивать, и он подслушал. Поэтому он и сбежал». Это одна версия. Вторая такова. Ее тоже выдвигали Сталин и Берия. Ежов по телефону вызвал Успенского в Москву и, видимо, намекнул ему, что тот будет арестован» [36, с. 174]. Успенский скрывался почти полгода.
Именно на этот период приходится еще один рассказ Мироновой, описывающий страх, овладевший «северокавказцами».
«
Он сошел на шестом этаже, и только тогда они ощутили, что еще живы. Но лишь понимающе встретились глазами, не улыбнувшись друг другу. В такой ситуации тогда не улыбались» [40, с. 122].
«Миронов не обольщался. Он говорил мне: «Если меня арестуют, я застрелюсь».
Однажды ночью он вдруг вскочил с постели, выбежал в прихожую и быстро задвинул палкой дверь грузового лифта, который подавался прямо в квартиру, затем навесил на входную дверь цепочку, но этим не ограничился. Как невменяемый, схватил комод, притащил его и придвинул к дверям лифта.
— Сережа, — зашептала я, — зачем ты?
— Я не хочу, не хочу, чтобы они пришли оттуда и застали нас врасплох! — воскликнул он.
Я тотчас поняла: он хотел, чтобы был стук или чтобы грохот комода или треск переломанной палки разбудили его, чтобы не ворвались… к спящему.
— Мне надо знать, надо… когда они придут!
И я опять поняла: чтобы успеть застрелиться.
— Ты что, Сережа?!
И вдруг он истерически разрыдался, закричал в отчаянии:
— Они и жен берут! И жен берут!
Я никогда еще не видела, чтобы Сережа плакал. Я ушам, глазам своим не поверила…» [40, с. 123].
В январе 1939 года арестованные чекисты начали давать показания на Ежова и Фриновского. Первым дал показания Берман, за ним — Миронов. Тогда-то он и рассказал, что «северокавказцы» верили, что Ежов заменит Сталина.
Вскоре после ареста — в конце апреля 1939 года Ежов и Фриновский дали показания о том, что они участники заговора против Сталина. Но о чем говорят их показания? О том, что от них требовало следствие, или правду? Евдокимов, наоборот, держался до мая 1939 года и дал признательные показания только после очной ставки с Ежовым и Фриновским: «Показания с признанием своей вины я начал давать после очных ставок с Ежовым и Фриновским и после особого на меня воздействия. Я назвал на предварительном следствии около 124 участников заговора, но это ложь и в этой лжи я признаю себя виновным. К правым я никогда не принадлежал и не принадлежу, о чем я твердил на предварительном следствии около 5 месяцев.
После того, как на меня начали давать показания Ежов и Фриновский, я не вытерпел и начал лгать. Получается странно, ЕЖОВ перед моим арестом позвонил мне из СНК и сказал, что меня арестовывает. Теперь же он дает на меня показания, что был со мною связан по а/с деятельности. Значит, он был двурушником по отношению ко мне. Это обстоятельство меня удивило, и я, будучи морально подавлен, начал лгать на себя…» [50, с. 215].
На первый взгляд, не очень понятно, что вызвало «моральную подавленность» Евдокимова. «Был двурушником по отношению ко мне»… Можно предполагать, что, когда Ежов звонил Евдокимову в наркомвод и предупреждал об аресте, то, видимо, просил молчать, держаться и показаний на него, Ежова, не давать. Наверное, обещал вытащить. Евдокимов и держался пять месяцев. Его сильно били, по некоторым сведениям, выбили глаз, переломали больные ноги. Но он держался. А когда Ежова взяли, то тот сразу дал на Евдокимова показания. Обидно.
«Я не был сволочью, но стал таковым на предварительном следствии, так как не вытерпел и начал лгать, а лгать начал потому, что меня сильно били по пяткам».