Музыкант повесил трубку на крючок, перевел взгляд на клавиатуру и изобразил над клавишами несколько гамм — так гольфист примеривается, прежде чем нанести удар по мячу. Я заметил под клавиатурой несколько педалей наподобие органных; Гауди энергично заработал ногами, но никакого звука не добился, что меня несколько встревожило. Наконец он слегка кивнул и взял первый аккорд. Это было фантастично. Струящийся, изменчивый звук гаудиофона был совершенно восхитителен; он уносил нас на другую планету, чтобы не сказать — в иное измерение. Я пишу и хочу быть понятым в буквальном смысле слова: услышанное было невероятно, совершенно
Вы спросите: так что же, слушатели в Королевском театре стали свидетелями чуда? «Бесспорно!» — ответил бы я, если б концерт на том и закончился; увы, троекратное увы! — продолжение оказалось куда менее успешным, более того — мы стали свидетелями подлинного катаклизма. Вот что произошло. Сначала к изысканной музыке гаудиофона примешался какой-то шумок. Слабый, но раздражающий. Гауди продолжал играть — так, словно ничего не случилось, с прежней лихорадочной страстностью; его пальцы летали по клавишам с виртуозностью, какой в нем прежде никто не замечал (его посредственные пианистические способности были общеизвестны), ноги жали на педали под инструментом, рука время от времени тянула за веревочку, и посторонний звук ему как будто нисколько не мешал. Возможно, он его попросту не слышал?
Между тем звук усилился, стал различим не хуже остальных и моментами даже перекрывал их. Плюс к тому из клапанов на боках центральной трубы начали вырываться завывания, словно саксофонист ухитрялся давать петуха в начале каждого такта. Мелодия все еще вытекала из гаудиофона, однако, чтобы ее расслышать, приходилось абстрагироваться от всех посторонних шумов. Вскоре доносившиеся со всех сторон крики, скрип, скрежет, сирены и хруст практически совсем ее заглушили. С самого начала концерта ни один слушатель не промолвил ни слова, но теперь по залу побежал шепоток. Внезапно Гауди расхохотался — нервным, издевательским смехом, как смеется бесноватый или развратник, заметивший купающуюся нагишом девушку и готовящийся совершить пакость. Я поежился, ужаснувшись перемене в лице Гауди: в начале концерта оно было покойным, теперь же как-то сморщилось, съежилось и перекосилось. Было непонятно, все ли идет, как надо, или что-то произошло — внутри чудища или в мозгу его создателя, — испортив творение и стремительно подталкивая творца к бездне? Мы наблюдали за разворачивающейся катастрофой. Гауди дергался, потел, простуженно сопел и яростно колотил по клавишам. Гаудиофон трясся, из клапанов вырывались все более странные звуки, в воздух летели пыль и мелкая крошка. Некоторые из нас затыкали уши, защищаясь от пронзительного свиста. Внезапно от инструмента оторвалась огромная деревянная доска и рухнула на пол. Я хотел выйти из зала, но какая-то могущественная сила пригвоздила меня к креслу.
Через десять минут адских терзаний стало очевидно, что гаудиофон не переживет представления. Он разваливался, как древний замок, не выдержавший битвы со временем. Опасаясь за свою жизнь, сидевшие в первых рядах слушатели столпились в проходах. То, что доносилось до наших ушей со сцены, больше не было музыкой, хотя обрывки мелодий то и дело вырывались на поверхность. Раздавались резкие щелчки, словно рвались стальные тросы, что-то трещало и хрустело, как корпус тонущего корабля. На глазах у изумленной публики гаудиофон распался: труба разломилась пополам и опрокинулась назад, боковые части обрушились, как трухлявый остов. Густой серый дым встал стеной между сценой и залом; две минуты ничего не было видно, а потом все успокоилось.