Комната Уманской была обставлена просто: диванчик, небольшой комод, на нем складное зеркало величиной с книгу, на стене красочная репродукция врубелевского «Демона». Никаких безделушек. Один угол занимала этажерка с книгами, в другом широкое окно фонариком выходило на тихий перекресток арбатских переулков.
Целую полку на этажерке занимали книжки стихов. Чтобы скорее справиться с небольшим смущением, которое мешало ему быть самим собой, Костя взял и перелистал одну из них, потом другую. Елена за это время на минутку вышла, переменить кофточку, и вернулась. Он встретил ее возгласом:
— Батюшки! Это что такое: «Пруг, буктр, ркирчь… Практв, бакв, жам…» Неужто стихи?
— Не смейся, профессионал-поэт найдет у Хлебникова чему поучиться, — отвечала она.
— Но не читатель, во всяком случае!
— Ну, ты известный нигилист в вопросах формы!
Пересветов засмеялся:
— Конечно, я филологического факультета не кончал, не знаю, чему там учат…
Беседа их вошла в прежнее «марфинское» русло, и Костя понемногу забыл о своем смущении. Они заспорили о Демьяне Бедном. Костя хвалил его басни, стихи времен гражданской войны, а Уманская считала их «блестящим — но примитивом!». Маяковского она ценила за его реформу русского стиха, Костя же — за наши чувства и мысли, не придавая особого значения формальным новшествам. Нарочитую «рубленость» и немузыкальность стиха Маяковского он склонен был счесть временным перегибом палки, в виде протеста против старых, «барских» форм стихосложения. Прозаизмы, порой даже грубоватые, Пересветову, однако, у Маяковского нравились:
— Они из народного языка и продиктованы силой чувства. Вот ты мне приписываешь пренебрежение формой. Да я отлично понимаю значение формы для силы образа. Маяковский где-то рисует летний вечер в городе, смотри, как он передает краски заката: «Багровый и синий искромсан и скомкан», так, кажется?
— «В зеленый горстями бросали дукаты», — продолжила Елена.
— «А черным ладоням сбежавшихся окон раздали горящие желтые карты…» Или петербургская зимняя ночь: «Туман с кровожадным лицом каннибала жевал невкусных людей». Прямо силища изобразительная! Чем она создана? Меткостью, смелостью формы!
Уманская восхищалась яркой образностью рассказов Бабеля. Пересветов не отрицал его талантливости; но рабочие и крестьяне у Бабеля, говорил он, и еще больше у Пильняка лишь разрушители старого, «анархисты». А ведь в жизни они новое строят, нельзя их выводить какими-то полубандитами.
— Большевика, — утверждал он, — в сочинениях писателей-«попутчиков», как правило, узнать нельзя, точно в кривых зеркалах комнаты смеха: глядишь на себя и видишь тощую глисту либо распухшего утопленника. Революционный инстинкт они еще способны переварить, а классовое сознание рабочего или, упаси их господи, марксизм — никак! Для них он казенная, чужая фраза, в живую правдивую форму не выливается он у них, хоть ты лопни!..
— Тебе нравится «Демон» Врубеля? — спросила Лена.
— Красоту этой картины я чувствую, — отвечал Костя, — но как-то вчуже. Это настроение одиночества, гордое самовозвышение над человеческим родом, что ли, — оно меня не задевает. Изобрази Врубель теми же средствами какую-то иную, более значительную трагедию, я бы, вероятно, не остался равнодушным.
— А я на его картины не могу смотреть равнодушно!.. Что ты скажешь об этом вот стихотворении? — Она раскрыла книжку есенинских стихов на «Песне о собаке» и добавила насмешливо: — Я тебя интервьюирую, интересно, что думает о литературе и искусстве журналист, далекий от литературных группировок?
Костины суждения в этой области, произносимые столь безапелляционно, казались ей часто самонадеянными и дилетантскими, но, зная, что современных критиков он не читает, она не могла отказать ему в самостоятельности мнений.
— «Песнь о собаке», — отвечал он, — поразительно сильная вещь и в существе очень гуманная, но я бы не держал ее у себя на полке… Что-то в ней щемящее, натуралистическое, что ли, чего лучше в себе не ворошить…
— У тебя удивительно нормальный вкус! — засмеялась она, а за ней и он сам:
— Даже скучно, хочешь ты прибавить? Я же тебе твержу, что филологии не изучал, воспринимаю все примитивно.
— Представь себе, — призналась Лена, — я одинаково люблю Есенина и Маяковского, хотя многие говорят, что они несовместимы. По-разному люблю, конечно, но с одинаковой силой.
— Хорошее все совместимо. Если бы у Есенина не его «кабатчина»… Блестящих стихов мало ли у него, особенно о русской природе.
— Кабатчиной, по-моему, он сам мучается. Пишет о ней с такой надсадой, что порой действительно читать трудно…
Пересветов вышел от Уманской в хорошем ровном настроении. Они так легко и просто поговорили. Кажется, она не обиделась, что он позабыл номер ее телефона.
«Пожалуй, и влюбленности в нее у меня уже нет, — решил он. — Надумал я все это, Олю только расстроил. Ну, понравилась она мне, так ведь я же не встречаю ответа с ее стороны… Значит, все пройдет».