…И еще что-то, что вырвало громыхающими теплушками, рассыпавшимися рядом.
— Ваша верность революции не раз испытана на каленом железе семимесячной гражданской войны.
Мокрые стаи мурашек брызжут холодком: «война»… «верность»…
— Там, куда вы едете, ожидается белогвардейское восстание. Советская власть набирает новые кадры защитников революции, но многим это ненавистно. Организация белых офицеров, царских золотопогонников — пытается сорвать защиту революции и рабоче-крестьянской власти противосоветской агитацией.
Схватило пальцы.
— Мне нечему учить вас. Вы сами расправитесь с белыми гадами.
Поезд готов. Гремит. Тяжко дышит.
— Начинайте погрузку. Прощайте, дорогие товарищи!
«Товарищи!» — сотни расколотых эх.
— Помните завет мой: смерть врагам рабочих и крестьян!
— Да, вот еще что! — сказал Калабухов, когда их катали по полотну, тыкая звонко и глубоко в вагоны, буфер в буфер: — Я назначаю тебя, Северов, начальником гарнизона, а тебя, Силаевский, — комендантом города и заместителем тов. Северова. Поди, передай в штабе, чтобы вам обоим написали мандаты. Погоди. Мне доносить обо всем немедленно и подробно (ты знаешь, Юрий, о чем). Телеграфируйте; если испортится телеграф, — гоните сюда паровозы, моторные дрезины, но чтобы я знал все. Ступай!
Силаевский вышел.
Калабухов засмеялся:
— У нас здесь какое-то солдатское братство. И настоятель — капрал, взявший палку. Все ему повинуются. Но капрал ваш мятежен. Потому ли что он по мятежному праву — капрал? Я им не дамся. Кто им дал? Как сами они ухитрятся взять право на мою личность и ею распорядиться? Я не верю в их силу.
— Ты маловер, как все энтузиасты, Алексей Константинович. Ты веришь только тогда, когда сам убеждаешь, как сейчас с площадки убеждал наш батальон. Энтузиаст сомневается потому, что он многим жертвует и заранее боится в этом раскаянья: а вдруг жертву не примут или — это еще хуже для него — не оценят. Больше холода и рассудительности, иначе плохо кончишь. Ты бросаешься подавлять мятеж. А догадываешься ты о том, что делается у вас на Затинной улице? И косвенно, а широко глядя — и прямо, ты можешь стать виновником глубоко трагических происшествий.
— Да, я получил сегодня письмо от Елены, — уронил Калабухов. — Я больше всего боюсь за нее. Она молода, горяча, не умеет конспирировать, по-просту не спрячется. А агитатор всегда первый влетит. У нее много ей не известных врагов. В наше время нет наказаний кроме смерти. Меньшие наказания не признаются. И главное, Северов, признаюсь тебе, что мне все равно, хоть все мне тяжело это. Тяжело и безразлично. В трагедию я не верю, хоть ее и предчувствую. Ни во что не верю.
— Ты — фанатик, потому и позволяешь себе роскошь ни во что не верить. Я не острю, я расширяю тему. Почему тебя большевики съедят? Да потому, что они верят и в сон, и в чох: в то, что приснилось их Марксу, чихнулось в экономическом материализме. В этих их науках нет ничего доказательного, зато много остроумия и почти художественной наблюдательности.
— Какое до всего этого мне дело? — Или ты хочешь, милый Юрий, меня от черных мыслей отвлечь?
— Хотя бы! Мудрость, дорогой Алексей Константинович, внедряясь в голову, вытесняет чепуху. Да, о материализме. Вся сила такой науки в парадоксах, в правдоподобии и в вере. Впрочем: среди жизненных «истин в узких пределах» нет ничего более убедительного, чем правоподобные умозаключения, замешанные и взошедшие на пафосе. Для того, чтобы стать основателем социального учения, мне недостает — патетики и немного знаний. Но ты не теряй, сделай милость, пафоса.
Калабухов засмеялся:
— Ты, Северов, противоречишь и себе, и мне, и кончишь тем, что заморочишь мне голову, и стану я контр-революционером.
— Моя мечта! Чтобы ты меня расстрелял, как помощника командующего первой особой революционной бандой! У меня язык профессора Академии Генерального Штаба.
Он призадумался.
— Нет, — продолжал он. — На контр-революцию тебя не хватит, пафоса не хватит.
Калабухов вдруг стал торжественным.
— Если бы у меня погибли отец и невеста…
Северов уклонился.
— Впрочем, может быть, и хватит. Тебя декламация спасет. Но будем надеятся, что все обойдется.
Вошел Силаевский.
— Подпишите, тов. Калабухов. Готово.
— Хорошо. Поезжайте. Желаю.
Командарма расхватали в куски. Несут клочья к вагонам.
Вон в правый затуманенный глаз впитал круглый очерк сутулой спины.
Расширенное у другого ухо пьет:
Черную папаху бережет в зрачке.
Любит; верно любит. Под Новочеркасском дрался в строю.
Что до голубого его взгляда, то взгляд расплавлен и пересыпан в бирюзовый бисер; досталось по зернышку многим.
Пола развевающейся черкески. Пятому слева достались серебряные газыри.
Рыжее озаренье бородки выщипали те, что были поближе.
Руку, брошенную вправо, разрубить слова:
Справа осталась рука.
Что, что звенит тонкой серпантинной сталью? Что блестит как лезвие?
Не голос ли? Не лезвие ли его вызолоченной кавказской шашки?
Всем. Всем. Всем.