Но теперь решена участь теревьюма и решена также и твоя участь, злосчастный поэт, заведующий отделом головотяпского смеха! Единственный заведующий, который не является с портфелем на заседания пленума и президиума и с видом государственного деятеля не извлекает оттуда бумаги, перед которым не заискивают и не подхолимничают служащие, который не шествует в первомайской процессии, подобно римскому и греческому военачальнику, впереди когорты своих подчиненных, который, чтобы «зашибить деньгу» должен головотяпскому ценителю искусства такие остроты преподносить, чтобы в нос садануло, который и теревьюм свой превратил в балаган и сам нацепил на себя костюм клоуна и в этом непотребном одеянии распевает на потеху гогочущей головотяпской толпы сочиненные им на злобу дня стишки, где, впрочем, осмеливается задевать только шубы или носы, а не их обладателей; которого за эти шубы и носы, пропущенные кстати, цензурной комиссией при отделе образования, тащат к уполномоченному политбюро, который… Но, боже мой, какая бесконечная вереница и куда она может привести! Может быть, в такие места, где смех вовсе неуместен! И зачем ты, головотяпский поэт, не ограничился тем, что читал со сцены чеховские рассказы, выражая в своем лице и пьяного рассуждающего человека и лающую на него собаку, что рассказывал анекдоты из ученической, еврейской и армянской жизни? Лбов и Молчальник смеялись тогда от души, называли тебя остроумным, рукоплескали тебе. Тебе мало этого: ты захотел быть обличителем, ты слишком высоко стал думать о теревьюме, ты стал говорить, что тебя и комиссары головотяпские побаиваются, что ты — общественная сила. Так выпей же до дна чашу, которую преподнесут тебе Лбов и Молчальник — ты ее заслужил!
Заключив военное соглашение против теревьюма, комиссары скоро поднялись и ушли. По-вечернему гулко отдавался звук их шагов сначала в корридорообразной комнате, потом на лестнице и — незаметно где-то окончился — переплавился в тишину, настолько надвинувшуюся со всех углов, настолько сгустившуюся, что резко запечатлевалось слухом шуршание газеты в руках Секциева. Подкрадывались сумерки и Секциев отодвинул газету: он дорожил зрением и нашел, что продолжать чтение будет вредно для глаз. Тут он, собственно, и заметил скромного шкраба Азбукина с которым поздоровался почти машинально.
Азбукин, погрузившись было в чтение театральной заметки, тем способом, который понятен ему, Азбукину, и целым тысячам, а, может быть, и миллионам людей, но всетаки не вполне еще доступен для науки — узнал, что Секциев газеты читать не будет и хочет о чем-то поговорить с ним. Азбукин тоже отодвинул газету, но не встал и не вышел. Продолжал он сидеть молча до тех пор, как Секциев, немного снисходительно, спросил его:
— Ну, как там вы?
— Ничего.
— Так.
Это была увертюра. Надо было с чего-нибудь начать.
— Программы получили.
— Получили.
— К празднованию 1-го мая готовитесь?
— Да.
— Значит, на фронте все обстоит благополучно… на фронте просвещения, — констатировал Секциев, принимая соответствующую позу.
— Благополучно. Только вот переподготовка… — запнулся Азбукин.
— Да-да. Это дело очень и очень важное. Можно сказать, первостепенной государственной важности. Понимаете, поставлена ставка на советского учителя. Мы — именинники. Кто на нас раньше обращал внимание? Кто посещал наши собрания, кроме нас, шкрабов? А сегодня собрание будет, — посмотрите, придет к нам с десяток партийных. А это, знаете, обязывает, — мы должны переподготовиться.
— В правлении союза, значит, есть уже инструкция относительно этого? — осведомился, робея, Азбукин.
— Как же! Как же! За переподготовку взялся заведующий культурно-просветительным отделом Усерднов.
— Усерднов? — испуганно спросил Азбукин: он знал Усерднова.
— Да, он вчера в заседании правления три часа читал обращение центрального комитета и другие циркуляры о переподготовке.
— Значит, и отдел, и правление?
— Да, с двух концов… поджаривать вашего брата будем.
Секциев сострил, но его острота походила на упражнение: кошке-игрушки, а мышке-слезки.
— Вы, Иван Петрович, человек авторитетный в наших сферах, вы и на губернские съезды постоянно ездите, — скажите, что выйдет из всей этой переподготовки? — спрашивала бедная мышка.
— Дело серьезное. Страда. А осенью экзамены. И если кто… Понимаете?
Совсем обезкуражило Азбукина. Мысль о провале мелькнула у него. А Секциев еще утемнял краски.
Азбукин подавленно молчал.
— Да, товарищ Азбукин, дело громаднейшее, можно сказать. Все должны переподготовиться. Тут, брат, не увильнешь. Все.
— Да, товарищ Азбукин, во всем мире должна произойти переподготовка. Самое мировоззрение человека должно измениться, должно стать марксистским. Вы слыхали о нашем кружке?
— Слышал.
— Так вот, этот кружок будет переподготовкой всему Головотяпску. Мы головотяпца в марксиста превратим. Прочие переподготовки будут представлять только отдельные струи в нашем марксистском устремлении.
— Значит, если записаться в кружок?