Тем временем Головотяпск спал. Спокойно спали Лбовы, Молчальники, Секциевы, Налоговы, Василии Ивановичи, юрисконсульты, отцы Сергеи, — спал весь чиновно-обывательский Головотяпск, убаюканный мирно журчащей сказкой, которую нашептывала Головотяпа о том, сколько плотов прошло по ней сегодня, какая сочная ядреная, как репа, отдающая самогонкой и махоркой, ругань рвалась с этих плотов, сколько за один только день положили себе в карман господа служащие в учреждении, именуемом «Головотяпо-лес». Головотяпск спал и видел во сне свиные рыла, просмоленные бочки, наполненные синим суслом сивухи, дохлых кошек на берегу Головотяпы, и — не видел того свежего морского простора куда течет Головотяпа, где струятся прекрасные, как видения, большие морские корабли, где дух захватывает от простора и солнца и новой жизни.
Да, новой, совсем новой жизни!
Леонид Леонов
Гибель Егорушки
М. В. Сабашникову.
Каб и впрямь был остров такой в дальнем море ледяном, за полуночной чертой, Нюньюг остров, и каб был он в широту поболее семи четвертей, быть бы уж беспременно поселку на острове, поселку Нель, верному кораблиному пристанищу под угревой случайной скалы. Место голо и унынно, отдано ветру в милость, суждено ему стать местом широкого земного отчаянья. Со скалы лишь сползают робкие к морю, три ползучие, крадучись, березки, три беленькие. Приползли морю жаловаться, что-де ночи коротки, а ветры жгучи, — море не слушает взводнем играет, вспять бежит.
Над Нюньюгом по небу в зимние ночи полыхают острозубые костры сияний северных. За Нюньюгом, в морской глубине летними ночами незаходимого солнца пожар стоит. А по болотным нюньюгским местам расползлась на все восемь разноименных сторон невеликая ягодка клюковка, единая радость голого места за полуночной, последней чертой. Еще ростет по Нюньюгу брусничка, клюквина сестричка, матушке морошке сноха. Птица, протяжным криком осеняющая нюньюгскую весну, клюет ее. А еще курчавится в зыбинах мох белый. А на самой последней тупине, где ночные воды лижут непрестанно зуб-камень, встала посередь кукушкиных ковров единая сосна, рослая старуха, глухо шумящая на ветру.
Приходил сюда один самоедин смелый, молодой человек, по взбудному следу зверя. Ветер душу его к сосне пригвоздил. Провисела душа на гвоздике долгое множество лет. И состарилась. И скатилась к морю гнилым дуплом, безглазым отрубком.
Олень не тощ, а нарта справна, а малица не ветром стегана, — выехать тебе из Нели поране, к обеду сумеешь до Егорушки берегом домчаться. Там забудешь под пресветлым взглядом его и про всякую скорбь жития и про то, что с головой тебя завеять сбирается встречный снег в кривом овраге над Выксунью.
Тихое неветреное небо живет в Егоре. Было утро однажды, чайки гнали криком воронью зиму, — белый ошкуй, на ледяном откосе с Егорушкой встретясь, земно поклонился ему, теленком мыча.
А в пору ту, когда рыхлой земле сырой отроду еще не боле трех дней было, наступил Никола нечаянно, землю дозором обходя, на смутную грань моря и суши первозданных и след свой оставил здесь… Промелькнули потом буйной оравой неуловленные в память дни, канули в пустотные тартарары вся сотня сотен и тьма тем. И в том Николином следу вырубил отец Егорушкин хижинку себе двуглазку и сараюшко к ней. А чтоб неповадно было косоглазым бурьям под крыши заглядывать, придавил он крыши каменными, круглыми лепехами.
Отошел однажды Егорушкин отец, деревянное распятье могилки его еженощно хорява-ветер целует, отправляясь на разбой. Прикупил тогда себе Егорушко карбасов новых два, сплел себе сильны яруса, взял жену себе, узкоглазую Иринью, Андрея Фомича дочь из поселка Нель… Иринья, вот она: в глазах ее щебечут серые ласковые пичуги, сердце-же подобно обители веселых зайчат. Два лишь года отделили Егорушкину свадьбу от нонешнего дня.
Так и живут они. Ходит Егорушка на грудастом карбасе по заливчику, снимает яруса, а жена ему веслом привычным правит путь. Ветер им песню котенком мурлычет. Волны бегут, торопясь разбиться. Глазу широко, и душе легко.
Зачнем рассказ свой с единой рыжей осени.
Вечер обозначил лиловой тучей в закате поздний путь свой. Пол-неба в огне, пол-неба в пене морской. А по Нюньюгу расползлись туда и сюда огненных колымаг колеи.
На зализанной морем отмели, возле карбасов, сидят два. Колеблет ровный ветр пасмурную зелень моря и немногие былинки, касаясь и головы Егорушкиной, осиянной светлым льном волос. Торчит несуразно у Ириньи под холостинной юбкой выкруглившийся полной луной живот ее. И это хорошо, что на девятом месяце она. Скоро-скоро, недолго ждать осталось, заплачет маленький на острову. И отмерит Никола рыбной благодати нескупо на сынишку Егорушки, нагоняя рыбу в заливчик подобно весеннему тюленю. Что-ж, выедет Егорушко в утрее время, да и подцепит пикшуя пудов на двенадцать… Вот дивень, на таком и в Соловки обыденкой скатать возможно!
Сидят два. Неторопливым ручьем разговор идет. Одиночью не замутить сердец их.
— Сергей-то Яковлич, хорошо, мучки догадался.