— Вы есть анархист: разрушитель: перекувыркиваете математикой головы… Ну-те: да вас бы они уничтожили; вы и прикинулись, будто, как все; совершенно естественно: там патриотика, всякое прочее; были ж «япошки?» Да что, — консерватором сделались: это, позвольте заметить, — как кукиш показанный: надо же жить математику — ну-те… — вкурился, и лихо откинулся, вздернувшись трубочкой, пальцы свои заложил за подтяжки, носок пустил «вертом»:
— А консерваторище не вы — Задопятов — суглил зрачком в доску:
— Съем — ферзь.
— Чорт дери.
— Да-с, либералы — матерые консерваторы, — ну-те; на свете навыворот все: волки выглядят овцами, а овечки — волками — «пох-пох» — вылетали клубочки, и трубочка шипнула.
Встал и привздернул плечо, и — вкривую прошелся, щемя левый глаз, и поплескивая правым веком:
— Ну-те ка — содробите две дроби, которых числители, скажем, — «два», «три».
— Я найду наименьшее кратное — изумился профессор.
— А далее?
— Я числителя каждой умножу на кратное.
— Ну-те: и мы так — согнувшись дугой, стрельнул пальцем в профессора:
— Наименьшее кратное — уравнение экономического отношения, а умножение — рост богатств: прежде чем множить богатства — равнение по наименьшему кратному: фронт единый.
Профессор, не слушая, над опустевшей доскою, приподнял ладонь:
— Чорт дери, — попал в «пат»: и ни шах, и не мат.
Атмосфера уюта — висела; и стало — немного смешно, чуть-чуть жутко.
Уж Митя и Грибиков выбиралися из горлодеров базара — к Арбату, проталкиваясь в копошащемся и гнилом человечнике; перессорились пространства, просвеченные немигающим очерком медноцветного диска.
И вот — неизбежный Арбат: громобойная улица.
Остановившийся Грибиков, еле справившись с чохом, уставился в Митю нагноищами лиховещавых зрачков:
— Много, стало быть, у вас книжиц.
И — да: не лицо, а кулак (походило лицо на кулак — с носом, с кукишем) выставил Митя:
— А вам что?
Казался надутым купырзою:
— Я вот думаю, коли вы раздаете такие изданья наук, с позволения вашего, — так, что и даром… Чахоточный красноплюи разводит.
— Что?
— Этот вот — Грибиков показал: кто-то кашлянул кровью.
— Продашь.
— А его бы пора на Ваганьково, — неответствовал Грибиков; и, пройдя шагов десять, обчхался.
— Чихач… Стало, батюшка — не снабжает деньжатами? — продолжал он мещанствовать:
— Денежки нынче и крысе нужны — злохотливо прибавил.
— Не очень, — как видите…
— Что?..
— Не снабжает…
— Какой приставала, — подумалось Мите, — отделаться бы… Но лицом показал тупоумие.
— Не разумею я — пуще примаргивал Грибиков, — был бы оравистый, многосемейный ваш дом; а то сам, да мамаша, да вы, да Надежда Ивановна; проживает сам — четверт, а деньги жалеет.
И Грибиков покачал головой.
— Ну, прощайте, мне надо тут — отвязывался Коробкин.
Едва отвязался.
А Грибиков тут же свернул Притетешинским Кривогорбом; потек в горлодеры базара с какою-то целью опять, соображая его занимавшее обстоятельство (брал не умом, а усидкою, подмечая и зная про всех), правил шаг в распылищи, где те-же белесые купчики облапошивали несознательных граждан; расталкивался по направлению к тяжелому старику, — тому самому букинисту:
— Вы мне покажите, отец, сочинителя Спенсера, том второй — этот самый, который барченок оставил: — даю две полтины.
— Рупь с четвертью.
Поговорили и сторговали; почесывались:
— Стало носит?
— А што? Все таскается: сорок книжек спустил, я так думаю, что — уворовывает.
— Родителевы! Профессором, богато живет, — енарал; я давно подмечаю, — со связками малый из дому шатается по воскресеньям; смотреть даже стыдно.
— А все они так: грамотеют, а после — грабошат; отец, ведь, грабошит: я знаю их.
Грибиков с томиком Спенсера свертывал с улицы в Табачихинский; бесчеловечные переулки открылися; человечили к вечеру; днем — пустовали.
Вот дом угловой; дом большой; торопился чернявенький, маленький: в распенснэ; глаза — вострые; шляпа — с полями; и Грибиков знал его: барин, с Никольского — Гершензон; здесь проходят «они» воскресеньями, к господину Иванову, сочинителю. Господин сочинитель Иванов, с Григорием Алексеевичем (от Кудринской, от Садовой) да с Николай Николаичем от церкви великомученицы Варвары Ликуй-Табачиха, — в преумственные разговоры припустятся; Степанида, кухарка Иванова (Вячеслава Иваныча) ходит на двор к ним: и барин Рачинский взовет с папироской: «