Размышляя прошел уже Грибиков, дергаяся ногами, на двор мимо лысины с бутылочным битышем, к трехъэтажному белому дому; и разговаривал там со старушкою, кувердящейся чепчиком из разлинялых кретонов: в окошко; старушка показывала на бледную барыню:
— И то — «дядя Коля», и се — «дядя Коля»; все «
— Николай он Ильич, из Калошина… — отозвался ей Грибиков.
— И мемекает песенки с нею.
А барыня, о которой шла речь, вся закуталась тарлатановой кисеею; летами страдала сонной лихорадкой она; осенями же — потом ночным (терпентиновый запах сопровождал ее); против — над домиком, над кирпичнокоричневым — вздуло белеющий клок раскосматого облака: облак — замраморел пятнами тени; и пели:
Сидел на приступках мужчина, такой синяковый, волдыревший: пустобай, заворотник, которому пустозвонят года, с бородою песочного цвета, красновеснушчатый, красноглазый; зевай-раззевайский пускал он на драный сапог; ему Грибиков очень дельно заметил:
— Пошел в разизноску, Романыч.
Попробовал пальцем подпёк, и на палец уставился, точно увидел он что-то.
— Опять синяки расставляешь себе на лицо.
И понюхал свой палец.
Мужчина чесался: открыл кривой рот и обдал перегаром и паром:
— Бутылочку раскутырили: был посуды раскок… Жизнь мою — размозгляило что-то.
Подрыльником ткнулась в колено свинья, оставляя пятно.
— Эх, Романыч, погряз без призора: возгривел, — скривился с досадливым прохиком Грибиков — ты на лицо посмотри: баклажан.
— Ничего, сударь: «пиво» — и он погрузился не то в непрогонное, горе, не то в равнодушие.
— Тут подслушливый люд: примечают, чтоб после судачить; пойдем-ка, брат. Отворили драную дверь, из которой подвыпирало мочало; попали в кухню, где баба бабахала за кастрюлями, источая лицом параванское масло из пара и дыха, где таракашечки разбыстрялись, усатясь под краном; тут салился противень. Прошли кухнею, корридорчиком. Дом людовал, тараканил, дымил и скрипел; стекла мыли, стоял визголет и дзындзындза; и пол был заволглый, прикрытый дорожкою коврика с пятнами всяких присох, с псиночесами.
Скрипнул визжавый замок; охватило придухою, паревом комнатеночка, с заварызганною постелью, накрытою одеялом лоскутным, с протертым комодиком, на котором древнели прожелчиной дагерротипы и пырскали моли; мужчина уселся на жестяной сундучек и ударился в непрогонное горе; а Грибиков, палец понюхав, вошел в разговор, вероятно, когда-то начавшийся и имеющий продолжение.
— Думай, Романыч, чего тебе так-то.
Мужчина сучил желтомохую руку, сопел и показывал красномордое тупоумие.
— Здесь и помру я: и нечего мне собираться; куды мне деваться.
— Ведь давеча согласился же: александрейку-то взял!
— Взял и пропил: и нет тебе — «фук», возьму и еще, и опять-таки, выпью.
— Так думаешь — тебе барин Мандро и…
— Подарит, коли есть потребность в клоповнике в этом.
— Тебе-то клоповник — зачем. Тебе вот клоповник, другому кому — палестины — раскрысился Грибиков; не посмотрел, а глазами огадил, как будто подвыхаркнул поплевочек — зачем тебе комната: проживешь годов пять, да помрешь: на полатях.
— А может еще и женюсь…
— Эх, Романыч, оставь — разведет краснопузиков тебе баба брюхатая. Сотенку барин Мандро предложил за вмещение этого самого своего человека — лизнувши свой палец, попробовал его он, — это дело тяпляпое: воспротивится фон-Мандро; да ведь он фон-Мандро, — и скоряченный Грибиков шипнул под ухо: — подумай, — чем пахнет, уж он сумеет сгноить: по участкам протащит, отправит тебя с волчьим пачпортом по этапу.
Мужчина же — в рявк:
— Кулаком-то сумею расщечить его: знаем мы — фон-Мандро, фон-Мандро. Я и сам фон-Мандро; ну, чего в самом деле пристали: я давеча этого самого, для которого — видел; тащился сюда развынюхивать воздухи, — пакостный, от земли пол аршина, с протухшею мордой, без носа… Чего меня гоните, — тут он упал головою на стол и закрывши лицо кулаками, стал всхлипывать: — люди добрые — едят поедом.
— Александрейки-то брал, — трясся в бешенстве Грибиков, так зашипев, как кусочек коровьего масла, который уронят на сковороду; желтый чад над словами пошел; всего и расслышалось:
— Он тебя, брат, уж заставит лизать сковородки, барахтаться в масле кипучем; он, брат, не как прочие: он — мужчина геенский.
Но спохватившись, прибавил претоненьким, даже сладеньким голосом, чтобы слышали стены, поняв, что есть уши у стен:
— Носа нет, человек больной — что же такого! А что барин Мандро его ищет призреть, так за это пошли ему бог.
Вдруг стена, очевидно имевшая ухо, проголосила по бабьи:
— Романыч, свет, ты уж крепись: сгноят тебя вовсе; ты — в палнате правов: комната плочена, кто же погонит. А все с перепою… Скажу я вам, Сила Мосеич, и очинно даже нейдет в ваши годы таким страхованием себя унижать: захмелевшего человека гноить.
Так сказавши, стена замолчала: верней, — за стеной замолчали и Грибиков фукнул в кулак себе:
— Чтоб тебе, стерва.