Надя сидела под пальмами; тихо глядела на бисерный вечер, где месяц, сквозной халцедон, вспрыснув первую четверть, твердился прозрачно из мутно сиреневой тверди.
А время, испуганный заяц, — бежало в передней.
………………………………………………………………………………………………………
Стремительно: холодом все облизнулось под утро: град — щелкнул, ущелкнул; дожди заводнили, валили листвя́чину; шла облачина по небу; наплакались лужи; земля перепоица чмокала прелыми гнилями.
Скупо мизикало утро.
Иван же Иваныч, облекшися в серый халат с желтоватыми, перетертыми отворотами, перевязавши кистями брюшко, отправлялся к окошку: дивиться наплеванным лужам:
— Да-с.
Даль изошла синеедами; красные трубы уже карандашили мазаным дымом; и… и…
— Что такое?
Домок, желтышевший на той стороне, распахнулся окошком, в которое обыкновенно выглядывал Грибиков; там, приседая под чижиком, высунул голову черноголовый мужчина, руками расправивший две бакенбарды: въедался глазами в коробкинский дом; и потом всунул голову, стукнувшись ею о клетку: окно запахнулось: как есть — ничего.
Тут пошел — листочес, сукодрал, древоломные скрипы. Уже начинался холодный обвой городов.
Распахнулась подъездная дверь: из нее плевком выкинулся — плечекосенький черношляпый профессор, рукой чернолапой сжимая распущенный зонтик, другою — сжимая коричневокожий портфель; и коричневой бородою пустился в припрыжечку:
— Экий паршивый ветришко!
Спина пролопатилась; рубленый нос меж очками тяпляпом сидел, мостовая круглячилась крепким булыжником; изредка разграхатывался смешочек извозчичьей подколесины; сизоносый извозчик заважживал лошадь, отчаянно понукаемый синеперою дамою, в чернолиловом манто с ридикюльчиком и пакетиком, перевязанным лентою, — с… Василисой Сергевной, которая чуть кивнула профессору:
— Задопятову отвозит накнижник.
Уже копошился сплошной человечник; то был угол улицы, забесившийся разгулякою; таратора пролеток стояла; лихач пролетел с раскатайным кутилою; провезли красноногого генерала; бежал красноголовый посыльный; в окно поглядел: выставлялися халцедонные вазы, хрусталь белоливный.
Пустился вприпрыжку бежать — за трамваем, и втиснулся в толоко тел, относясь к Моховой, где он выскочил, перебежавши пролетку и торопяся на дворике, перегоняя веселые кучи студентов:
— Профессор Коробкин.
— Где?
— Вот!
Запыхавшись вбежал в просерелый подъезд, провожаемый к вешалке старым швейцаром:
— У вас, как всегда-с: переполнена… С других курсов пришло.
Раздевался и видел, что тек Задопятов, стесняемый кучей студентиков:
— Пусть хоть набрюшник — припомнилось где-то.
Белеющая кудрея волос разложилася выспренним веером, пав на сутулые плечи, на ворот; мягчайшей волною омыла завялую щеку, исчерченную морщиной, мясную навислину, нос, протекая в расчесанное серебро бороды, над которой топорщился ус грязноватой прожелчиной; веялся локон, скрывая морщавенький лобик; кудрея волос текла профилем.
Око, — какое — выкатывалось водянисто и выпукло из опухшей глазницы, влажнящейся неизлитою слезою, а длинный сюртук, едва стянутый в месте, где прядает мягкий живот, где вытягивается монументальное нечто, на что, сказать в корне, садятся (оттуда платок выписал), — надувался сюртук.
Задопятов усядется — выше он всех: великан; встанет — средний росточек: коротконожка какая-то…
Старец торжественно тек, переступая шажечками и охолаживая студента, прилипшего к боку, прищуренным оком, будящим напоминание:
— У нас нет конституции.
Сухо протягивал пухлые пальцы кому-то, поджавши губу — с таким видом, как будто высказывал:
— Право, не знаю: сумею ли я, незапятнанный подлостью, вам подать руку.
Стоящим левее кадетов растягивал губы с неискреннею, кислосладкой приязнью; увидев кадета же, делался вдруг милованом почтенным, — очаровательным кудреяном, пушаном, выкатывая огромное око и помавая опухшими пальцами:
— Знаю вас, батюшка…
— У Долгорукова — с Милюковым — при Петрункевичах…
Там он стоял, сжатый тесным кольцом; ему подали том «
Был генерал-фельдцейхмейстер критической артиллерии и гелиометр «погод», постоянно испорченный; он арестовывал мнения в толстых журналах; сажал молодые карьеры в кутузки; теперь — они вырвались, чтоб выкорчевывать этот трухлявый и что-то лепечущий дуб; он еще коренился, но очень зловеще поскрипывал в натиске целой критической линии, смеющей думать, что он есть простая гармоника; гармонизировал мнения, устанавливая социальные такты, гарцуя парадом словес.
Тут Ивану Иванычу вспомнился злостный стишок: