Вспоминаю тот вечер. Дым, блеск пожарных касок. Запах гари. На мостовой обрывки немецких книг: поднял, что-то о России. Толпа. Студент рвет в мелкие клочки и раздает на память обрывки красной флажной ткани. Над троном в тронном зале посольства висело чернокраснобелое знамя. Его и разорвали в клочки. А трон? Сломали.
Уныло висят над подъездами тряпки с красным крестом. Закоптели и порвались вывески на коленкоре. И слякоть на мостовой. Солдаты повисли, словно пчелы, когда роятся, на подножках вагонов. Голодные дети. Растерянные взоры. И какая-то новая тихая торопливость в уличном движении. По-мышиному шмыгают. Остановится на миг у гастрономической витрины — шмыгнет дальше к магазину белья, оглянется по сторонам и дальше, чуть не бегом.
Досадно приспособлять свой шаг к тем, кто на клюшках: как с ребенком гуляешь, который только учится ходить. Сестра, наша гувернантка, нет-нет остановится и посчитает свой выводок. На бульваре у Исаакия сели покурить. Еще слабость.
Раненые надоели. Я этого не ощущаю, потому что в первый раз. А кто с третьей или четвертой раной — те сравнивают. Пища с года на год хуже. Уж теперь тебе миндального пирожного не принесут, или яблок «а то берь» — «какой берь». — «Берь, товарища во рту тает без всякого остатка — только много кушать нельзя, слабит». Сиделка: — «Не довольны еще. В деревне чему были рады, а тут „берь“. Вас еще кормят, а погляди, как чиновники живут». — «И вы, мадмазель, в деревне не в таких туфельках на пяти вершках, как козочка» — «Я деревни-то не помню». — «Напрасно».
Впервой вижу не с той стороны роль, в которой и сам бывал неоднократно. Они, т.-е. мы, раненые, в отношении своем к этому литератору все равно как бывает: видишь, тащит на гору зернышко муравей; отнимешь, скатишь вниз — муравей опять за свое без думы и без передышки и, наверное, без сомнения. Втащил наверх, и опять столкнуть. Жестокая забава. Раненые, по всему сужу, что говорили своего после, видели ясно куда свою речь он клонит каждый раз, как его «стаскивали». И это им было скучно, потому что это то им и без всяких слов давно и лучше известно и понятно. Тому же казалось, что нас (их, мужиков) надлежит сдвинуть с некоей мертвой точки. И он начинал это каждый раз с таким стихийным бессознательным напором инстинкта, что, видимо, начинал физически слабеть перед нашей тупостью. Отирает пот. Пьет чай. А они с добродушной жестокостью репликой, к делу как бы не идущей, все сталкивают его к началу. И устали давиться смехом. Он им доказывал несомненную истину, что «дважды два — четыре», а они ни за что прямо не скажут: «Знаем, и знаем
Что-же за стена между ними?
Провожали тепло. — «Спасибо, товарищ-барин, все поняли очень хорошо. Приходите еще».
Нет, солдаты, облипшие трамвай, никак не похожи на пчел. Это вши. Я видел в казарме — рубашка шевелится, столько. И трамвай, облепленный солдатами, мчится, подобно псу, которого «заели». Он думает, что отстанут, растеряет. Не тут-то было.