При этом нельзя сказать, что он совсем не видел и не чувствовал того, кого завлекал в игру. Будущих подданных Касталии отец вербовал, можно сказать, профессионально. В его досье главную роль играли комплексы и мечты. Он обращался к высокому честолюбию. Должность, ученая степень, власть, тиражи, даже слава и деньги казались эфемерной и мизерной платой за талант, носителем которого все больше чувствовал себя собеседник.
Это напоминало вербовку. Чернорабочий культурного фронта начинал сознавать себя апостолом. Была, например, у него скромная курсовая о поэтике оксюморона. Общение с профессором показало вдруг, что в этой работе он нашел уникальный путь проникновения в драму человеческого сознания, только робел себе в этом признаться.
Поэтика – это рентген сознания и поведения, рентген времени, истории народов, а может быть, и Вселенной.
Для начала покажите Блока как мученика оксюморона. Попытайтесь выйти из этого на формулу романтизма. Связь между романтизмом и революционной идеологией, между романтизмом и тоталитарным устройством общества. Наличие сверхидеи, экспансия, мессианские претензии эгалитарных обществ; самоуничижение индивидуалиста и панславизм какой-нибудь – это все вина одного разлива. Тут-то поэт и натягивает на себя пошив «Москвошвеи» и превращается в городского сумасшедшего.
Новое, по определению, эклектично. Но в основе эклектики, если присмотреться, тот же оксюморон. Соединение несоединимого. Однако здесь все не так просто.
Пока стили, идеи, явления существуют параллельно или же находятся в антагонизме, ни о каком оксюмороне нет речи. Он возникает лишь в том случае, если противоположности выказывают намерение породниться. Возникает новый субъект, ячейка общества, например. «Змеиный рай». Чувствуете? Гремучая смесь. Первоначальный идеал вступает в конфликт с предрассудками и представлениями столь же раннего происхождения, которые об эту пору сильно активизируются. Генетика, как программа более долгосрочная и стабильная, тоже заявляет о себе. Идеал-то и возник подсознательно для того, чтобы побороть генетику, не чухая в ней при этом ни черта. Ну а и шкатулка семейного счастья сама ведь в себе содержит секрет, и не один.
Однако и страсть, даже если она не прикормлена (или не отравлена) семьей, изначально трагична. И дело тут, как справедливо заметил поэт, не только в почитании Лобачевского. Возьмите:
Так сердце под грозой певучей
Меняет строй, боясь вздохнуть…
Представьте-ка, что речь идет о настоящем сердце, а не о затасканной метафоре. Это совсем не вульгарная подмена, и не так это глупо, как вам могло показаться. «Меняет строй». Скоро, не исключено, обнаружат, что психика – причина всех болезней и смерти в том числе. Поэтому нет никакой мистики, а тем паче случайности и в преждевременной гибели романтиков.
Трагическое сознание обществу в целом вряд ли доступно, тех, кто достиг этой вершины, мы знаем наперечет. Радость-страданье – это оксюморон, и это еще не трагическое сознание. Вернее, трагическое, но в нем есть также сладостный привкус распятья с непременным обещанием воскрешенья, ликование симфонии и иллюзия того, что в этом трагическом натяжении присутствует гармония. Истинно трагическое сознание вместо дефиса подразумевает союз «и». Это как будто простит красивый оксюморон, привносит в него элемент рационализма. На самом деле это тоже оксюморон, но другого, более высокого порядка, который языку уже не дается, а постигается лишь синтаксически завершенным построением всей жизни.
К концу разговора собеседник хмелел и начинал размахивать руками в предчувствии близких горизонтов (сосуд с можжевеловой при таких разговорах тоже, кстати, не возбранялся). Он чувствовал, что ему надо заняться меганаукой, почитать книги по психологии творчества, познакомиться с синергетикой и медициной, изучить социологию, историю культуры (у кого-то в руках видел журнал «История в повседневности», люди идут в правильном направлении, значит, есть единомышленники).
Окрыленный, он мчался к жене и друзьям и, не смущаясь холодным приемом, следовал в библиотеку. На быстрое понимание рассчитывать не приходилось, мир был еще не в курсе. Взгляд его терял фокус, вернее, предмет наблюдения находился слишком далеко и, чтобы разглядеть его очертания, ближнее пространство должно было как бы исчезнуть. Он становился плохим соседом и невнимательным другом, скучал с женой в опере («изживший себя жанр») и раздражался, когда та приходила в восхищение от настольной лампы в магазине «Borghese», стоимость которой превышала его месячную зарплату в пять раз.
Жизнь его постепенно выбивалась из какого-либо регламента, дни он проводил в состоянии сна, едва вспоминая, с кем сегодня встречался и что делал, ночью страдал от бессонницы, курил, иногда забегал даже, чтобы подбодрить ум, в круглосуточно обслуживающую рюмочную. Книжные страницы на какой-то час действительно оживали. Он радовался своему безумию и повторял: в тебе еще есть хаос, чтобы родить танцующую звезду.