Следователь дал Гнедич листок бумаги и сказал: «Напишите здесь все, что вы перевели, – завтра погляжу». Она не решилась попросить побольше бумаги и села писать. Когда он утром вернулся к себе в кабинет, Гнедич ещё писала; рядом с ней сидел разъярённый конвоир. Следователь посмотрел: прочесть ничего нельзя; буквы меньше булавочной головки, октава занимает от силы квадратный сантиметр. «Читайте вслух!» – распорядился он. Это была девятая песнь – о Екатерине Второй. Следователь долго слушал, по временам смеялся, не верил ушам, да и глазам не верил; листок с шапкой «Показания обвиняемого» был заполнен с обеих сторон мельчайшими квадратиками строф, которые и в лупу нельзя было прочесть. Он прервал чтение: «Да вам за это надо дать Сталинскую премию!» – воскликнул он; других критериев у него не было. Гнедич горестно пошутила в ответ: «Её вы мне уже дали». Она редко позволяла себе такие шутки.
Чтение длилось довольно долго – Гнедич уместила на листке не менее тысячи строк, то есть 120 октав. «Могу ли чем-нибудь вам помочь?» – спросил следователь. «Вы можете – только вы!» – ответила Гнедич. Ей нужны: книга Байрона (она назвала издание, которое казалось ей наиболее наджным и содержало комментарии), словарь Вебстера, бумага, карандаш ну и, конечно, одиночная камера.
Через несколько дней следователь обошёл с ней внутреннюю тюрьму ГБ при Большом доме, нашёл камеру чуть посветлее других; туда принесли стол и то, что она просила.
В этой камере Татьяна Григорьевна провела два года. Редко ходила гулять, ничего не читала – жила стихами Байрона. Рассказывая мне об этих месяцах, она сказала, что постоянно твердила про себя строки Пушкина, обращенные к её далёкому предку, Николаю Ивановичу Гнедичу:
С Гомером долго ты беседовал один,Тебя мы долго ожидали.И светел ты сошел с таинственных вершинИ вынес нам свои скрижали…Он «беседовал один» с Гомером, она – с Байроном. Два года спустя Татьяна Гнедич, подобно Николаю Гнедичу, сошла «с таинственных вершин» и вынесла «свои скрижали». Только ее «таинственные вершины» были тюремной камерой, оборудованной зловонной парашей и оконным «намордником», который заслонял небо, перекрывая дневной свет. Никто ей не мешал – только время от времени, когда она ходила из угла в угол камеры в поисках рифмы, надзиратель с грохотом открывал дверь и рявкал: «Тебе писать велено, а ты тут гуляешь!»