Я всегда считала Августа красивым. Он оставался красивым для меня в любой, даже самый тяжелый момент своей жизни. Я помню его прибытие в Большерецк с незажившими отметинами от кандалов, в которые он был закован, – он все равно был красив. Я видела его бледным и больным, изнуренным лишениями во время нашего плаванья, – он оставался красив. Я видела его раненым, окровавленным во время атаки на острог – и красивым. Эти нарумяненные дамы, страдающие от малейшего сквознячка, – сумели бы они отдать ему должное в таких условиях? Но в этот вечер Август предстал в ином облике: свежевыбритый мужчина в алом бархатном камзоле; в его интонациях проскальзывал необычный акцент, придававший ему особое очарование. И вдруг, увидев этих женщин, столь страстно и собственнически пожирающих его глазами, я почувствовала, что леденею и на глаза у меня наворачиваются слезы. Пытаясь сохранять присутствие духа, я пила бокал за бокалом, которые подавали услужливые лакеи. Вино дало мне силы выдержать этот бесконечный вечер. Я заснула в экипаже, который вез нас домой.
И все же, хотя великосветские приглашения заставляли меня сносить немало обид и уколов, к счастью, нашлись и другие дома, где действительно царили терпимость и человечность, присущие, как раньше полагал Август, всему Парижу.
После длинной череды томительных ужинов я уже не рассчитывала на любезный прием в светском обществе и готова была умолять Августа не настаивать, чтобы я сопровождала его. В то же время у меня неотступно стояли перед глазами те дамы, что расточали ему улыбки. Если мне не удастся преодолеть этот барьер и я откажусь от выходов в свет, мое положение рядом с Августом в лучшем случае сведется к роли обманутой жены, а в худшем – брошенной любовницы. Но я боролась в одиночку, ибо до сих пор не нашла никого, кто помог бы мне на этом тернистом пути. Вот тогда-то в один прекрасный день мы и получили приглашение от некоего барона Гольбаха. Август впал в растерянность. С одной стороны, его взволновала мысль встретить человека, о котором некогда с таким пылом рассказывал его гувернер Башле. А с другой, он опасался быть замеченным в обществе того, кто так долго был другом философов и сам стал философом, причем его сочинение «Система природы», вышедшее двумя годами раньше, продолжало служить предметом горячих споров на светских ужинах в силу своей абсолютной безбожности и провозглашения идеи равенства. Положение философов было парадоксальным: приближенные к королям, имевшие влияние на все общество, они оставались уязвимыми, и парламент периодически выносил им суровые приговоры. Король лавировал между рифов, стараясь не пустить ко дну корабль монархии. Он только что изгнал иезуитов, но затем избавился от виновника их опалы, герцога Шуазёля. Он допускал преследование философов, защищавших идеи, опровергавшие власть религии и абсолютизма, но ни в коем случае не желал, чтобы эта борьба придала дополнительные силы парламентариям и помогла им оспаривать его власть. Притом он порой обращался к философам для нападок на парламент.
В этой запутанной ситуации Август боялся потерять заработанный им в правительстве кредит доверия, а с ним и преимущества, которые он собирался из него извлечь. Поэтому он старался держаться в стороне от философских и религиозных распрей. Однако любопытство подталкивало его принять приглашение барона: он рассчитывал отыскать Башле и надеялся получить сведения о нем у его давнего соратника.
Последние соображения перевесили, и мы отправились к Гольбаху. Я опасалась, что там меня ждут те же унижения, что и на прочих званых ужинах. Но с самого нашего появления в особняке на улице Сен-Рош я была приятно удивлена совершенно иным к себе отношением. Когда мы прибыли, барон поспешил приветствовать нас. После полудня прошел дождь, и почва была влажная. Обычно аристократы остерегались пачкать свою изящную обувь. Но обувь Гольбаха, как и весь его наряд, не боялась непогоды. Вернувшись накануне из своего замка в Эсе, он не стал ничего менять в привычном облачении: те же тяжелые кожаные башмаки, в которых он ходил по сельским дорогам, одежда из плотной ткани, расстегнутый ворот рубашки. Это был мужчина лет пятидесяти, не слишком изящный, но нрава простодушного и веселого, отличавшийся грубоватой немецкой прямотой. Когда Август заговорил с ним на родном языке, тот в ответ громко рассмеялся и стиснул его в объятиях. Он помог мне выйти из экипажа, взяв кончики моих пальцев в свои мозолистые руки садовника. Потом, глядя на меня с восхищением, помог подняться на крыльцо. Как ни странно, я не почувствовала того легкого отвращения, которое обычно вызывали во мне масленые взгляды принимающих нас хозяев. Они казались мне оскорбительными, свидетельствуя о том, как мало заботила этих престарелых ловеласов моя честь. Глаза Гольбаха не выражали ничего подобного, в них читалось искреннее и бескорыстное восхищение творением природы. Точно так же он мог бы смотреть на полевой цветок или на лебедя, плывущего по водной глади пруда.