— Остановитесь! Вы сошли с ума! — крикнул тбилисский гость и оторвал наклеенные усы. Но было поздно: грянул выстрел. Все окаменели. Когда рассеялся дым, мы увидели человека в защитном френче, который уткнулся в стол, закрыв голову руками. Над ним качалась картина с Черномором и Людмилой, изрешеченная крупной дробью.
Осень в Ялте
Всякий раз, когда мы встречались с ней, за все время нашего пятнадцатилетнего… назвать в точности не берусь: приятельства? романа?… она как бы не сразу узнавала меня…
Самойлович курит в приспущенное боковое окно заваланданной «Волги». Он купил «Волгу» сразу после Колымы. Купил на сбереженное в прошлой жизни. После Колымы, где отбывал срок от звонка до звонка. Десять лет. Правда, не в рудниках урановых. Наверху. В лагерной больнице фельдшером. От звонка до звонка. И вернулся в Москву, а не в Петербург. Отшучивался: «Если бы в Ленинград, другое дело! Привык к имени вождя». А на самом деле страшился и желал встретить ее, из-за которой он получил свою десятку.
И все за одну ночь. За одну сумасшедшую ночь в осенней Ялте.
Падает липкий мартовский снег, хлопьями напяливаясь на антенну, на пустые ветки, как пьяный — на чужую пятерню. Ах, нечего вспоминать и терзаться понапрасну! Надо жить. Вернее, выживать. Десять лет пошли прахом. Надо жизнь догонять. Вот он и гонит по ночам шальные рубли. Самойлович поджидает клиентов около «Софии». Поздних клиентов. Самых щедрых. Хотя, черт знает, куда прикажут везти. Ах! До утра далеко. Кто только не попадется.
— Эй, шеф! В Строгино поедешь? — из полуоткрытых дверей ресторана кричит ему швейцар.
— Сколько? — откликается Самойлович.
— Что «сколько»? — огрызается швейцар.
— Клиентов сколько? — поясняет Самойлович. У него свой резон: компания всегда щедрее и безопаснее.
— Четверо. Хватит? — теряет терпение швейцар.
— Зови.
На переднее сиденье шлепается господин в кожаном лакированном пальто. Сзади усаживаются две дамы. Самойлович спиной чувствует,
— Гони, шеф, прямо по Тверской, потом по Ленинградке, а на Волоколамку свернешь и — до самого Строгино. Ах, лучше я буду руководить! — заказывает маршрут господин в лакированной коже, который на переднем сиденье рядом с Самойловичем. И добавляет, доверительно наклоняясь, как к сообщнику: — На полтиннике поладим, а?
— Сказано — сделано, — кивает Самойлович.
— Подожди, подожди, Мишенька, почему к вам? Вчера было — к вам, и сегодня — к вам. Алеша, что же ты сфинксом молчишь?
Самойлович терпеливо ждет. Обычные эти послекабацкие переговоры, куда ехать допивать.
— Ты не права, Полечка. У нас «Алазанская долина» холодится с вечера и к ней
— Сказал и настаиваю. Гони, шеф, в Строгино, а там разберемся! Нинуля, расшевели Алешку!
Самойлович ведет машину по Тверской, веря и не веря абсолютно пасьянсному совпадению: Поля-Нина-Миша-Алеша. Он слышит ребяческую и барскую возню красивых благополучных дам с господином, который сфинкс Алеша.
День был роскошный сентябрьский. После жаркого крымского лета осенний Симеиз дышал привольно. Санаторий висел над крутым скалистым берегом моря с вьющейся, как ящерица, полоской мелкой гальки и ракушечника. Санаторий был туберкулезный. Народ в нем проживал долго. В соответствии с медленным развитием туберкулезных палочек курсы терапии затягивались на месяцы и полугодия. Если и в обычном санатории появление или отъезд отдыхающего, а в особенности молодой дамы или молодого энергичного мужчины вызывали хотя бы на первое время интерес и желание пообщаться или, напротив, огорчение, вызванное проводами, то здесь, при такой заторможенности событий, всякое появление или отъезд становились событиями. И все же отъезд из санатория молодой актрисы остался незамеченным. А потом узнали, что она отозвана на съемки новой картины. Санаторий был взбудоражен случившимся накануне.