И теперь я узнал про опасность, нависшую над Камышами. Над нашей компаньицей. Над последним островком. В конце концов, над Скалапендрой. Кем она станет без Камышей? Я понимал, что наше сближение связано с этим страхом. Ну и что из того! Любовь. Всякое сближение связано. Связь — это и есть сближение. Ночной сад. Яблоки и ее груди. И луна. И эта дьявольская сила
Среди наших на пятачке между сточной канавкой и заливчиком, где размножаются пиявки и инфузории, царило уныние. «Лиловый прав. В городе полно слухов об уничтожении Камышей», — вымолвил Смычок. Впервые не раскрыл футляра. «Гробик с младенчиком, деточка спит», — ласкался к нему Лиловый. «Друзья, нас предали, мы в жопе», — коротко, но правдиво хрустанул Челюсть. В цвет Лиловому туча поплевала в наш пятачок. Скалапендра лежала неподвижно, запеленутая в кусок брезента. Если бы она не сказала: «Что ты молчишь, Гуль?» Если бы промолчала. Но ведь для того и ночные яблоки, которые мы вкушали. Впервые за долгие годы. Все неспроста. По их представлениям. Но я живу среди них. И заключен в Великое Пространство. «Вы куда, деточка? Еще рогуликами не торгуют», — проводил меня Лиловый. Остальные молчали. Ля Пэн лежала неподвижно.
Я вернулся в Замок. Хозяева ждали меня. Иначе откуда бы лежать пропуску? У них не было дара
Велогонки
Я пишу этот рассказ всю жизнь. С тех пор как начал смешивать краски слов. Соединять куски жизни, происходившей в реальности, с воображаемыми вставками (сюжетные повороты, слова, движения, пришедшие в рассказ персонажи). Я не придумал двор моего родного дома на углу Новосельцевской улицы и проспекта Энгельса. Двор был. И коммунальная прачечная во дворе. И черное дерево черемухи. И картежные листья сирени. И туберкулезный диспансер поблизости. И садик на месте церкви, которую до самого фундамента разрушила Революция. Поистине «…до основанья, а затем…». И еще два каменных двухэтажных строения, облицованных желтой штукатуркой. Такие же по архитектуре и цвету, как мой дом, прачечная и туберкулезный диспансер. И наверняка подобного стиля была взорванная пролетариями церковь. До основания взорванная под похоронную музыку «Интернационала». Все эти строения были до революции богадельней. Куда девались старики и старухи? Не знаю. Откуда мы все появились в нашем доме? Не ведаю. Двор наш был полон легенд и преданий. Но моя история не имеет отношения ни к церкви, ни к «Интернационалу». Разве что к желтому цвету столетней штукатурки, покрывавшей стены нашего дома и туберкулезного диспансера. Желтый — цвет неверной любви. Цвет измены. Красный — истинной любви. Сжигающей. Новосельцевская улица, как черная стрела, пролетала мимо нашего дома. Или нам казалось, что пролетала, потому что улица во время велогонок была наполнена молниеносным движением, скоростями, велогонщиками, тем, что возбуждало наше воображение, воссоздавало наглядную метафору героя, любимца фортуны, Геракла. Улицу нашу вернее было бы назвать Новосельцевским шоссе. По ней не ходили ни трамваи, ни автобусы, ни троллейбусы. По левую сторону Новосельцевской улицы раскинулся парк Лесотехнической академии. По правую — тянулись деревянные коттеджи. Идеальное место для велогонок.
Ходячим больным из туберкулезного диспансера было скучно. Летом они бродили, как неприкаянные, под столетними дубами или даже забредали к нам во двор посмотреть, как мы играем в лапту или в рюхи (городки). Во дворе поговаривали, что больные опасны, что они распространяют бациллы Коха, что можно заразиться. Но мы больных не прогоняли.