Эти рэперы хотели, чтобы к хип-хопу относились серьезно – и прежде всего чтобы он сам к себе относился серьезно. Многие гордились интеллектуальностью и многословностью текстов.
Наверное, пора признаться: я очень люблю многие из этих записей, но в целом мои симпатии не находятся на стороне “осознанного” и “прогрессивного” хип-хопа. Как и похожие реформистские движения в кантри и ритм-энд-блюзе, “осознанный хип-хоп” вырос из тезиса, что с жанром что-то не так. Но мне никогда не казалось, что с ним что-то всерьез не так, – и уж точно мне не казалось, что можно поправить положение дел инъекцией всяких высокоморальных идей. Я не считаю, что литературные отсылки и многосложные рифмы непременно заслуживают аплодисментов или что тексты о политике и расизме заведомо менее банальны, чем строчки про секс и насилие. Некоторые исполнители и поклонники хип-хопа, кажется, немного завидовали высокому статусу джаза, который когда-то давно был презираемой музыкальной формой, а во второй половине XX века, наоборот, оказался воспет как американская классика и поддерживался некоммерческими институциями, называвшими себя хранителями традиций высокого искусства в Америке. Однако я не был уверен, что джаз дает поводы для ревности. Наоборот, мне казалось отрадным, что упрямая вульгарность и последовательный отказ соблюдать нормы этикета защитили хип-хоп от казавшейся почти неминуемой институционализации. Поэтому я всегда начинал нервничать, когда улавливал малейшие признаки роста респектабельности жанра: когда Лин-Мануэль Миранда добился успеха на Бродвее и по всей стране с мюзиклом “Гамильтон”, своеобразным уроком истории хип-хопа; когда Коммона пригласили выступить в Белом доме; когда Кендрику Ламару, вдобавок к многочисленным “Грэмми”, дали еще и музыкального “Пулитцера” – первому из артистов, не принадлежавших к миру джаза и академической музыки.