Всё сборище преследует одну и ту же прозаическую цель — добыть свежего красноярского пива в буфете парохода. Эта цель привлекла сюда и лётчиков с игарского аэродрома, расположенного на острове, посреди Енисея (сам город и порт на правом берегу реки), и двух геологов северной экспедиции, и артиста театра музыкальной комедии, и лесозаводского бухгалтера, и меня, топографа с большого заполярного строительства. Среди лётчиков встречаю знакомых ребят — не первый раз прилетают в Игарку. Приходилось мне с некоторыми из них летать пассажиром в Лабытнанги или в Норильск. В салоне уютно, пива сколько угодно, надвигается вечер, и завязывается та самая беседа, какая, верно, так же нужна человечеству, как лучшие книги, самые яркие подвиги, самые красивые поступки. Я думаю, что именно такие встречи и разговоры в поездах, на экспедиционных стоянках, в палатках и на сеновалах, на воде и в воздухе обязательно приносят людям некую трудно учитываемую, но весьма ощутимую пользу, потому что, мне кажется, они порождают в душах изумительнейшее беспокойство, которое и даёт миру Джеков Лондонов[205] и Арсеньевых[206], Туров Хейердалов[207] и Валериев Чкаловых[208], а может быть, даже Ильюшиных[209] и Туполевых.[210] Право же, они, наверное, вспомнят в своих биографиях мужские беседы, сыгравшие для них эту «беспокоящую» роль…
Таял короткий осенний день. На берегу смутно чернело здание «графитки» — самое высокое сооружение Игарки, некогда предназначавшееся под графитовую фабрику, а теперь отведённое под склад. Зажигались огни на радиомачтах, а погода продолжала бушевать.
Со мной за столиком сидел лётчик в комбинезоне и сосредоточенно, аппетитно ел котлету. Рядом с ним лежали на столе защитные очки в треснувшей пластмассовой оправе. Он прислушивался к беседе и молчал. Казалось, что он никому здесь не знаком. Подавальщица почему-то оказывала ему некое предпочтение, он быстрее всех получал заказы и каждый раз слабо улыбался женщине и чуть смущённо благодарил её кивком головы.
Разговором овладел полнотелый пожилой лётчик с круглым добродушным лицом и громким басом. Он обладал тем свойством голосовых связок, которое актёры называют «носкостью»: его речь проникала, казалось, за все перегородки и слышалась даже на корме.
— Хочу я вам рассказать про одного пленника крылатого из этих вот, здешних мест, — басил лётчик, отставив недопитую кружку. — А было дело лет двадцать назад, когда город и порт этот только закладывали. Прилетел я сюда на своём По-2, сел на енисейском льду и целую зиму возил над тайгой то аэрофотосъёмщиков, то инженеров, то партийных работников. Тут ещё Егоркину избушку показывали.
— Какую Егоркину избушку?
— Да ту, от которой город название получил: охотник здесь русский жил, Егорка. Кругом по тундре кочевали эвенки, ненцы, саха. Они дружили с охотником и называли его по-своему: Игаркой. Вот и пошло: Игарка.
— А теперь уцелела эта избушка или нет?
— Нет, рассыпалась, ветха была. Да, так пришлось мне зазимовать в этих краях с экспедицией, только километров на сто вверх по течению отсюда. Там другой охотник жил, Ермаков, и местность там получила название «станок Ермакова».
— Станок? — спросила подавальщица. — Почему «станок»?
— От слова «стоять», «останавливаться», девушка! Теперь просто Ермаково, а раньше звали «станок Ермакова». Зимовали в лачужке, и дичи же там было, вокруг этой лачужки, сколько до того я за всю жизнь не встречал. Верите ли, на крышу этого «станка» до полусотни куропаток садилось. Дверь откроешь, клуб пара из неё вымахнет, как из паровоза, — мороз-то под пятьдесят — а они и не взлетают даже. Нахохлятся, только чёрные точки глаз видать, да ещё мохнатые ножки у них, с чёрным ободком.
Перезимовали, дождались сырых ветров и оттепели. В июне лёд на Енисее прошёл, и сразу за льдом — первый пароход из Красноярска, с припасами для нас. Зазеленело всё, и пошла тут комариная напасть, ну сладу нет! Нынче жидкость придумали от них, а тогда даже накомарника не из чего сшить было — марли не взяли, опыта не было. Костры жгли. Бывало, сами в дыму прокоптимся, как вобла, а комар проклятый даже сквозь дым к тебе рвётся, будто он тут, в тайге, только тебя и дожидался, чтобы досыта тобою нажраться. Да что комар! Вот к середине лета мошка повалила…
— Чего пугаешь? — засмеялся младший из лётчиков, которого в шутку товарищи называли Балалайкиным. — Тут народ весь пуганый, бывалый. Диметилфталатом теперь намазался — никакая мошка не подлетит.
— То сейчас, а я про те времена толкую, когда всё это в диковинку было. И ночи светлые, и комары жгучие, и мошка проклятая. Повертишься, бывало, на потной простыне, потомишься, и уж до того тебя это пение комариное проймёт, что плюнешь, сапоги натянешь, ружьё с гвоздя, и — пошёл середь эдакой «ночи», по солнышку, в тайгу.
Вот отошли мы раз с топографом Костей от станка подальше, километров, должно быть, за двенадцать. Ходьба по северной тайге нелёгкая, будто по мокрой пуховой подушке: нога в моховую мякоть по колено другой раз уходит. Ногу надо ставить плоско и не торопиться.