Эскадрон, спешившись, отстреливался, вначале – густыми пачками, а за убылью патронов – редкими, но смертельными для врага выстрелами. Совсем скоро дошло дело и до шашек. Оставив бесполезные уже карабины, в них не оставалось ни одного патрона, мы – человек тридцать, во главе с есаулом Еланцевым, бросились на врага. И он не выдержал, страшен был наш вид – все в крови, не было ни одного, кто бы остался без ран, наспех перевязанных нашими же нижними рубахами.
И мы прорвали коридор, а тут и наши поспели. Корпус нанёс по австрийской дивизии удар такой силы, что нас никто не преследовал и мы благополучно вышли к своим. Вышли, правда, громко сказано, так как на ногах мог стоять я, да Его Высокоблагородие. Ещё человек десять – лежали в беспамятстве, оглашая лес своими страшными стонами и криками.
Подоспевший к нам на выручку отряд застыл в изумлении – мы, с Его Высокоблагородием, стояли, опираясь спинами – друг о друга, замкнув левые руки в нерасторжимый замок, с шашками – в правых руках, все в крови и изготовились защищать своих увечных товарищей до последней капли крови.
Так мы, вместе, попали и в лазарет. Неслыханное дело – Его Высокоблагородие настоял, чтобы нас и в одну палату положили. Начальник лазарета попытался перечить, так Его Высокоблагородие так на него зыкнул, что тот угомонился и велел принести кровать и для урядника.
В этой же палате генерал Врангель и вручил нам высокие отличия: Его Высокоблагородию – Георгиевскую шашку, а мне – крест.
***
А сейчас, я, не сходя со своего коня, смотрел на германского полковника, в котором всё ещё угадывался тот молодой есаул и думал:
«Вот и свиделись, Ваше Высокоблагородие. Не думал Вас здесь сустреть. Во вражьем стане. А ведь был – душа-человек, любили и почитали все мы своего командира. И гордились Вами…»
Полынь, замешанная на крови, тяжело дурманила голову.
Не знаю почему, но я спешился – тяжело, от пережитого, спрыгнул с коня, сам вырыл сапёрной лопаткой могилу, неглубокую и, к удивлению своих однополчан, стянул в неё тело бывшего своего командира, закрыл лицо ему своим носовым платком, а затем – полынью, да и засыпал землёй.
И только комиссар полка, старый казак, мы с ним годками были, понял меня и велел всем любопытным не мешать мне.
Довершая свой печальный обряд, без жалости, но и без ненависти, думал:
«Где же ты так заблудился, сердечный, что с врагом на Родину нашу пошёл? Где так душой измаялся, что и веру утратил и совесть?
Ишь, служил, видать, долго, исправно, супостатам, до полковника дослужился…»
Шашкой сгрёб землю, с известняком, в яму. Знака никакого не стал ставить, напротив, сравнял могилу с землёй, чтоб неприметной была и никого не привлекала к себе.
«Прощевай, господин есаул. Есаулом я тебя и запомню, а вот фашистским полковником – не неволь, не хочу. Не встретимся более, даже и в будущей Вечной жизни. Так как – ежели есть Господь и он – судия всем самый высший и справедливый, то, полагаю, не сустреться нам уже никак, не должен Господь попускать тем, кто предал землю отчую и с врагом пришёл на родные пепелища. Поэтому – в аду гореть тебе, непременно, Ваше Высокоблагородие».
Был соблазн – шашку забрать, но памятовал заповедь старых солдат, ещё с той войны, когда мы вместе, с Его Высокоблагородием, в одном строю были и к единой цели своими шашками прорубались – ничего не брать с покойника, дурной знак.
Поэтому я и шашку положил, в канавку, возле могилы, да и загрёб над ней землю своими сбитыми и выбеленными солью сапогами.
Затем, нарвал кураю, полыни яркой, застелил свежую землю. Так она и скрылась из виду. Даже если и захочешь, так не найдёшь.
Взяв коня за повод, я медленно пошёл прочь. Одна мысль, как и помню, всё время вилась у меня в голове:
«И для чего жил человек? Имеет ли семью, детишков, продлил ли род свой? А может, так и стаял сухой ветвью и некому по нему и слезу пролить. Вспомнить некому... Зачем, тогда, и на этот благословенный свет явился?».
А через несколько дней я уже и думать перестал о своём бывшем командире, жизнь которого и оборвал мой быстрый клинок. Тут такие дела завернулись, что и себя забудешь.
Измолотил нас Манштейн. Весь полк полёг. Начальники наши, мать их в душу – редко заворачивал мой дед крепкое словцо, а тут не удержался, выругался – всё норовили бросать нас, в конном строю, против механизированных колонн вышколенного противника.
Да что там полк, весь Крымский фронт перестал существовать. Разрозненными группами войска отходили к Керчи, другим портам, откуда можно было рассчитывать переправиться на материк – кораблями Черноморского флота или рыбацкими сейнерами. Малая, но всё же – надежда.
И мы её держались. Но и свои жизни, не буду гневить Бога, мы – не за так отдавали фашистам, многие из них не вернулись к своим семьям, к своей германской земле. Ожесточились мы до крайности и уже никаких пленных не брали, если выпадала удача в бою. Клинок, слава Богу, рука держала ещё твёрдо.
И вот эта самая полынь, которой я и могилу моего бывшего командира засыпал, мне и самому жизнь спасла.