– Не думали мы, сынок, о наградах тогда, мы Родину защищали. А награды – уже после сорок второго года пришли.
И встряхнув головой, словно решившись на что-то, дополнила:
– А я считаю, что это неправильно. Я бы всем, кто дожил – с начала войны до Победы, такую же геройскую звезду вручала.
– Вы совершенно правы, – отозвался я, – это было бы справедливо. Да и по заслугам.
– А в каких же чинах состоишь, сынок? Или уже не служишь?
– Генерал-лейтенант, мать. Служу ещё.
Она как-то даже стушевалась:
– Ну, сынок, прости, если что не так. Мы – простые люди…
Я требовательно взял её руки в свои и по сыновьи поцеловал:
– Зачем Вы так? Не надо. Я ведь тоже – не из князьёв. Все корни моих дедов-прадедов – на Дону остались.
И не выпуская её рук, продолжил:
– А главные люди, на всей нашей многострадальной земле – Вы, фронтовики. И если кто об этом забудет, тот и не человек вовсе.
– Спасибо, сынок. Что-то нынче не многие у нас, на Украйне, (она так и сказала – на Украйне) так думают. Вон, видел, как бандеровцев, всех фашистских недобитков, во Львове привечают?
И, вдруг, полыхнула гневом:
– Пока жива – не позволю над памятью героев глумиться. Зубами всякую нечисть, рвать буду. Не спущу надругательства.
С запалом, продолжила:
– Я же сама видела, как их, вот здесь, матросов наших раненых, а не раненого тяжело– ни одного и не было, фашисты штыками добивали.
Её лицо раскраснелось и она, громко и взволнованно продолжила:
– И с ними, уже тогда, прихвостни эти были, с Западной Украины. С повязками, в чёрных мундирах, с серыми воротниками. Так они даже впереди фашистов прыть свою показывали, старались. Страшно зверствовали.
Тяжело при этом вздохнула и уже совсем тихо, добавила:
– Не щадили, правда, и мы их после увиденного. Никогда не брали в плен.
Тяжёлые морщины собрались у неё на лбу, когда она с душевной мукой выговорила сокровенное:
– А он, сокол мой, меня и спас среди этого побоища. Я ранена была. Так он ночью уложил меня на плот, с кузова машины, привязал к нему, чтобы я в беспамятстве в море не скатилась, да и оттолкнул от берега.
Как-то удивлённо, словно и не с ней всё это было, выдохнула:
– Не знаю, за что Господь спас. В эту же ночь наш торпедный катер в море подобрал.
С той поры – вот и жду. Кто говорил, что видели его живого, и даже как на Сапун-гору вёл матросов в атаку. Это – когда мы отбивали Севастополь у фашистов, а кто – даже в конце войны видел, у рейстага.
Надолго замолчала, и уже со слезами в голосе, обронила:
– Только я не верю. Был бы жив – он нашёл бы меня, – горько и обречённо бросила она, уже сквозь слёзы.
– Но ты не думай, сынок, что разуверилась я. Я жду его постоянно. И надеюсь, хотя бы на какую-то весточку о нём.
И молодо, даже озорно сверкнув глазами, с вызовом сказала:
– Теперь так не любят. Мы ведь даже не нацеловались, разочек только и прикоснулся к моим губам, а говорил, что, как только закончится война – и мы, честь по чести, поженимся.
Моя собеседница посмотрела в синюю безбрежность моря, тихо и счастливо улыбнулась чему-то своему и продолжила:
– Он к началу войны на флоте отслужил уже шесть лет. Главстаршиной был в ту пору, как мы познакомились. А я – совсем юная девчушка, только медучилище завершила и с началом войны и пришла, по комсомольской путёвке, в бригаду морской пехоты.
Мне казалось, что и не ко мне, вовсе, были обращены её слова, она говорила с собой, с тем временем, когда она была молодой:
– Так он, с первой минуты, таким вниманием меня окружил, что никто – и подойти не смел ко мне. Говорил, что полюбил сразу, как только увидел. А я молоденькая – хорошенькая была. Крепкая, сильная, с копной непокорных волос. Глаза – зелёно-карие. Чёрный берет на голове, а под форменкой, с той вот поры – тельняшка, – и она положила свою ладонь правой руки на вырез в костюме, где виднелись чёрно-белые полоски любимой всеми моряками флотской нательной рубашки, именуемой звучно и тепло, так по-домашнему – тельняшка.
– Вскорости – страшные бои начались. Что я тебе о них буду рассказывать? Не хуже меня знаешь. Вся крымская земля, каждая её пядь, а Севастополь в особенности, политы кровью наших героев. Мы гибли за Отечество, другой цели и смысла своей жизни мы не видели более ни в чём. И он, всё время ведь – на передовой, норовил мне: то воды флягу передать; то – где-то раздобудет – пару яблок; а один раз – не забуду никогда – три плитки шоколада, нашего, знал, что от фашистов, убитых – я есть бы не стала, а тут – наш, давно забытый, фабрики «Красный Октябрь».
Лицо её озарилось при этом такой красивой улыбкой, что мне показалось, даже годы и пережитое ушли от неё.
– То-то был пир у нас, с девчонками, такими же, как и я, милосердными сёстрами. Нас так и звали все моряки – милосердными сестричками.
А в ноябре, помню, букет цветов передал. Он уже к этому времени лейтенантские нашивки на рукаве носил. Матросы его очень любили. Боготворили просто. Везде был первым.
Она тяжело вздохнула и продолжила: