— И мы, «советские директора», не будем отсиживаться. Пошли нас, командир, на Холодную Балку, может, кого и пристукнем.
Убежденность Якова Пархоменко покоряла. Мошкарин пока молчал. Я смотрел то на него, то на Якова.
Я видел Пархоменко в должности директора алупкинского ресторана. Он был в сером костюме, сытый, немного важничал. Видел его месяца за два до войны. Тогда я подумал: нашел себе местечко. Вон как официантки ему улыбаются.
Война обнажает человека. Оказывается, вот он, настоящий Пархоменко! За месяц до прихода немцев у него внезапно открылась чахотка, но он наотрез отказался от эвакуации и добровольцем пришел в истребительный отряд.
И сейчас Яков Пархоменко подробно и увлеченно излагает командиру план похода, и за каждым словом уверенное: мы все продумали, мы должны пойти, и мы пойдем.
Мошкарин это понял.
Дали «директорской группе» проводника из Алупки, и она скрылась в туманной дали яйлы.
Ушла еще одна группа. Ее повел политрук, бывший ялтинский электрик Александр Кучер.
Ну и ребята у него! Будто поштучно отбирали: рослые, русые, все заядлые охотники — глаз от парней не отведешь. Сейчас растут их дети, дети их детей, очень похожие на своих отцов и дедушек, и, когда я с ними встречаюсь, сразу память моя улетает в тот заснеженный день, в мошкаринскую землянку, в которой молча слушали командирский приказ Михаил Слюсарев, Николай Латышев, Александр Сергеев и их старший — Александр Кучер.
Через двое суток Кучер вернулся, оставив на яйле Михаила Слюсарева, которого фашисты из засады убили наповал.
Кучер молча положил перед Тамарлы стопку солдатских книжек, две фляги с ромом, пистолет-пулемет и одно офицерское удостоверение.
Старый штабс-капитан не удержался:
— Докладывай, кого там шибанули!
Кучер доложил: на машину напали, вдрызг и ее, и всех, кого она везла. Но вот Миша…
Не знаю, слышал ли он собственные слова, — такое горе было на его лице… Михаил Слюсарев — друг детства.
Тамарлы пожалел молодого политрука:
— Иди, побудь один.
Начштаба глянул на трофеи, потер ладонь о ладонь, сказал, как припечатал:
— Блин первый, но круглый, как дура луна! Бить их, гадов, надо, бить, чтобы эта фашистская мразь не только нас, но крымского камушка боялась!
С волнением ждем Пархоменко. Что-то он подзадержался, Мошкарин послал навстречу бывалых ходоков.
Вечером снова закружила метель — вторая за неделю. Ветер выкручивал корявые приземистые сосны, волком выл в подлесках. С рассветом все внезапно утихомирилось.
— Яйла кажет свой норов, — вздохнул Тамарлы.
— Подожди, старина, это только цветочки! Вот зимой… — угрюмо заметил Мошкарин.
— Переживем, командир!
Яйла, яйла! Как за время партизанства насытился я тобою, сгустком крови застряла ты у меня в сердце! Буду помнить тебя до последнего мгновения жизни, а коль смерть придет, то хочу, чтобы мои останки были в твоей земле, суровая крымская яйла!
Несколько лет назад лежал я в изоляторе Московской клинической больницы. Мимо моей палаты больные проходили на цыпочках. Паршивая это была палата — с узким тюремным окном, с мутным небом за ним. Почему людей относят помирать в мрачные комнаты? Моя воля — выбрал бы я для прощания человека с жизнью самую светлую, обставил бы светлой мебелью, а стулья были бы из карельской березы, обтянутые голубым…
В моих венах торчали крупные иглы, надо мною стояли капельницы, похожие на сообщающиеся сосуды, пахло спиртом и камфарой.
Я тогда молчал, совсем молчал. Мыслью я был не здесь, а там, в сорок первом и сорок втором годах, на вершине яйлы. Неужели я не пройду по ней еще раз — вдоль, от начала и до конца, чтобы подо мною было море, были Гурзуф, Ялта, Мисхор, Алупка и Симеиз?
Профессор посмотрел на меня в упор — Он глазастый — и спросил:
— Где ты сейчас витаешь, партизанская твоя душа?
— На яйле сорок первого.
— Далече забрался. И что же ты хочешь?
— Пройти ее еще раз!
— А пройдешь?
— Только на ноги поставьте — пройду!
…Весной 1969 года я снова одолел яйлу.
Тридцать лет прошло с тех пор, как я изо дня в день слушал вой яйлинского ветра, но, когда мне нужно понять человека, я мысленно переношу его туда, на партизанскую студеную яйлу, и спрашиваю: «А каким ты был бы здесь, на вершинах, зимой 1941/42 года?»
Ведь и тогда не все выдерживали.
Не выдержал яйлинского испытания и проводник «директорской группы» алупкинский шофер В.
Тишина над яйлой. Белесые облака поднимаются все выше и выше. Четче проглядываются контуры дальних гор.
Ветер оставил за собой ребристый след на снегу и утрамбовал его основательно — словно по асфальту шагаешь.
Мы ждем Пархоменко, ждем тех, кого послали на розыск.
И вот крик:
— Идут!
Бежим навстречу по твердому насту, приглядываемся.
Но где же Яша Пархоменко?
— Где ваш командир? — кричит Мошкарин.
Молчат, склонив головы, бывшие директора Иванов, Шаевич, Алексеев, Зуев. Молчат наши ходоки, молчит и проводник — здоровенный парняга в короткой кожанке и серой кубанке, бывший алупкинский шофер В. Но почему он без оружия?
Шаевич поднял руки с красными ладонями:
— Погубили нашего Пархоменко, погиб наш Яша. Вот кто бросил командира, — указал он на В.