Читаем Кто, если не ты? полностью

Старый, облезлый книжный шкаф, скрипучие дверцы, в них давно уже нет стекол — вылетели еще во время войны, при бомбежке. Когда его тащили из кабинета, где чуть не с рождения видел его Клим, он не хотел покидать привычного места и сопротивлялся, никак не пролезал в дверь — его бока поцарапаны, продавлены, как броня корабля после кровавого боя. И сам он — в этой маленькой комнатке, заменяющей Надежде Ивановне кухню,— в этой комнатке с шумовками и терками по стенам, с целой сворой начищенных, лоснящихся сытым блеском кастрюль — этот шкаф и в самом деле напоминал огромный и уже одряхлевший корабль, который загнали в узенькую бухточку догнивать на причале, и ему здесь и тесно и неуютно, и жалобно покряхтывают его полки, прогнувшиеся под тяжестью книг... Да, шкаф был единственным существом, с которым трудно расстаться!

Клим распахнул дверцу, провел рукой по золоченым корешкам энциклопедии, достал том Ленина в красном переплете... Книги были его семьей, и теперь он хотел с ними как-то попрощаться. Он вытянул из кармана платок и принялся вынимать и вытирать каждую от пыли.

Клим давно предпочитал толстые романы тощей фантазии игр своих сверстников, но увлечение Верном и Стивенсоном схлынуло с него раньше, чем одноклассники пустились в странствие с капитаном Немо.

...Горел вокзал. Скрежет сокрушаемых огнем балок, испуганное ржание паровозов, стоны и крики метавшихся по перрону людей — все слилось в протяжный, нескончаемый рев, и этот рев повис над степью, не отставая и не стихая, хотя эшелон уже уходил в спасительную густую тьму. Раскачивалась теплушка, плакали дети, кто-то сказал: «А как же без уборной?» — и ему ответили: «Ничего, привыкнешь». И все поняли: уцелели, уцелели и на этот раз. А на другой день матери стало хуже, в баночке с отвинчивающейся крышкой Клим заметил тонкие кровяные волокна, он уже понимал, что это значит.

Они ехали много суток, они больше стояли, чем ехали, на забитых составами путях, и под насыпью разводили огонь меж двух кирпичей, уже черных, закоптелых, иногда с еще теплой золой.

И Клим тоже собирал мазутные тряпки, варил кашу и суп из концентратов, кипятил чай, но ей-то уже было все равно. Ей-то уже было почти все равно, и она гладила его по волосам своей рукой, белой, тонкой и горячей, и глаза у нее блестели не по-хорошему.

Старуха с черными усиками, которая всю дорогу не слезала с груды своих корзин и чемоданов, сказала: «Таким-то уж куда ехать...» С ней была внучка, и когда мать захлебывалась кашлем, старуха закрывала девочку платком и остерегала: «Не подходи, видишь — заразная»...

Но ей было уже все равно. И когда объявили тревогу, и она не поднималась, и Клим сидел с нею, сжимая ее горячие сухие пальцы; и потом, когда ей освободили угол теплушки, и там было спокойнее; и потом, когда в вагон понесли зеленые, спелые чарджуйские дыни и весь эшелон пропах приторно-сладким ароматом этих дынь.

Ночью теплушка погружалась в беспокойный, тяжелый сон, и они оставались одни.

— Приедешь в Ташкент, найдешь дядю Колю,— говорила она.

— Приедем,— осторожно и упрямо, как ребенка, поправлял он.— Приедем и найдем.

Ему казалось, что она бредит. Потому что она — это был он сам, а он не мог—он знал это твердо — не мог умереть.

Однажды ранним утром, когда ему очень хотелось спать, сквозь дремоту он услышал:

— Ну, вот мы и встретимся, Сережа...

И еще не очнувшись, почувствовал какую-то жуткую тишину. И вдруг догадался — и не поверил своей догадке...

Ее похоронили в открытой степи, на стоянке. Никто не знал точно, сколько простоит состав, и могилу рыли торопливо, неглубоко.

А ему казалось, что все это — не настоящее, как сон, который рано или поздно кончится — и все снова займет свое место. И то, что было завернуто в одеяло, которое достали из их чемодана, не могло быть матерью, хотя чем-то. связано с ней,— как сон связан с реальностью. И когда ему сказали: «Поцелуй, больше ты ее не увидишь»,— это опять-таки показалось ему диким, и он не шевельнулся.

Потом кто-то принес колышек, на него кое-как приколотили фанерку, и на ней сделали надпись химическим карандашом. Но едва начали вбивать колышек в тугую землю — паровоз прогудел, лязгнули буфера, и все кинулись к теплушкам. Тогда он взял камень и стал забивать колышек. Ему крикнули, но он продолжал стучать камнем. Он сам не знал — для чего, но ему во что бы то ни стало необходимо было забить этот колышек. Подбежал какой-то старик, худой, но жилистый, подхватил его на руки и грубо и сильно швырнул в дверь последнего вагона. Клим ударился головой о железную скобу, это было больно, но он не заплакал.

Потом он перебрался в свою теплушку и лег. Старуха с усиками совала ему хлеб с маслом и еще что-то, но он просто лежал —и все. Так прошло два дня. «Совсем отощал парнишка-то»,— говорили о нем. Другие осуждали: «Ровно истукан — ни слезинки»... А он лежал, и глаза у него были сухими. Он сам не знал, почему он стал как деревяшка.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее