… я ничего не почувствовал, когда его увидел. Все во мне выгорело без остатка — ничего, совсем ничего. Он сидел в инвалидном кресле в большом саду дома престарелых, под слабым солнцем, не способным согреть постоянный холод его костей, тень тени, почти прозрачный, тонкие волосики, как у младенца, и увядшая кожа на трясущихся руках, испещренных синими венами. Старшая медсестра подвела меня, наклонилась к нему, сказала, кто я, и удалилась.
Мы долго смотрели друг на друга, молча, в тишине.
Издалека было слышно птиц, я думаю, это были дрозды. Большие каштаны с раскидистыми кронами стояли зеленой стеной, отделяя этот остров умирания от автобана и железной дороги, по которой бесшумно скользили образцовые гиперборейские поезда. Потом слабым, едва различимым голосом, в полузабытьи, он сказал мне:
— Ян, как хорошо, что ты приехал. Спасибо тебе. Я так хотел тебя увидеть.
Загвоздка в том, понимаете ли, что меня зовут совсем не Ян. Мое имя даже приблизительно не похоже на имя, какое носил регулировщик из моей юности, даже если вы случайно дадите мне это прозвище. Сейчас не важно, как меня зовут, важно, что меня зовут не так, как назвал меня он. Ничего похожего.
Я молчал.
А он хотел поговорить, было видно, хотя сил у него на это не было. Он отключался, у него случались провалы. Секунду он глядел на меня отсутствующим взглядом, секунду — совершенно ясным и отчетливым, единственным зрячим глазом: второй застилала катаракта.
Да, взгляд не стареет. Или, если стареет, то в последнюю очередь, когда всему остальному хана.
— Сынок, — сказал он, переведя дух, и когда он сказал «сынок», я подумал, что минуту назад он произнес то же самое, мне просто показалось, что он сказал «Ян»; ну да, мой обычный сумбур, от волнения или равнодушия, кто знает…
— Ян, — все же он сказал «Ян», тысяча чертей, он или перепутал, или не знает, или забыл, как меня зовут, совсем. — Сынок, — опять говорит «сынок»! — Какой ты красивый, как я когда-то, как ты похож на меня.
Я ни капли не был похож на него. Честное слово, не был. Впрочем, может и был, откуда мне знать, как он выглядел в моем возрасте: старость разрушает нас, делает другими, на поверхность всплывают все наши немощи и пакости, вся наша злая, густая желчь, вся наша горечь из-за того, что после нас кто-то продолжает жить. И, конечно, вся наша детская беспомощность на пути от пеленок к пеленкам, от подгузников до непромокаемых простыней на кроватях для парализованных.
— Теперь я могу спокойно умереть, — произнес он.
Послышалось пение дрозда, где-то здесь, в саду. Красиво поет эта черная птица. Красиво, нечего сказать.
Я смотрел на человека, который мог быть моим отцом. Я рассматривал его с известным интересом, сухими глазами, потому что плачу внутренне, я погружался в это изношенное человеческое существо, достигшее конца: его поезд прибывал на конечную станцию. Он тоже смотрел на меня, потом вздохнул; я слышал его слабое дыхание и больше ничего, думаю, что не преувеличу, если скажу, что мне показалось, как его ноздри и зрачки слегка расширились, а в углу того больного глаза заискрилась слеза, но нет, ничего такого не было, тонкая пелена катаракты закрывала белок; тот другой, здоровый, жмурился, готовый в любой момент угаснуть. Я погладил его по голове — мне показалось, что я глажу ребенка — он поднял руку и на мгновение дотронулся до моей ладони, и это был единственный случай нашей близости.
Я повернулся и пошел. Он остался сидеть в коляске, на слабом солнце. Не оглядывайся, сынок, говорил я себе, и не оглянулся — сразу оттуда я пошел на какую-то дурацкую выставку аквариумных рыбок, нырнул в толпу, слился с детьми и фанатиками и весь день провел среди аквариумов, насмотрелся на гамбузий, пираний, чистильщиков, скалярий и гуппи — я знал только их. Вечером сел в поезд и спустя тридцать шесть часов, не замечая никого, обожженный одиночеством, прибыл в свой город. Я снова здесь, где я есть, мне больше не хочется никуда ездить, я коротаю свое сейчас, плюс «сейчас» и
Короче говоря, хорошо, когда тебя зовут не Ян.
Кто я для себя
Где уже, наконец, этот Зекич?!
Нет его, нет и нет. А когда идешь на рыбалку, каждая минута — как целый год. Мы договорились встретиться в полпятого, я всю ночь почти не спал, каждую минуту просыпался и смотрел на часы. В четыре был уже на ногах. Проводить меня было некому. Я оделся, вышел из своего новобелградского небоскреба, завел машину, переехал мост, проехал через практически пустой город, и в четверть пятого, в бледных проблесках утра, мешавшихся с уличным освещением, припарковался на договоренном месте, рядом с оградой Нового кладбища. Там покоились отец и мать, каждый на своем краю, далекие и в смерти. Я всегда думаю о них, когда тут останавливаюсь, из какого недоразумения я появился на свет, из какой иллюзии любви.