Вот и он, наконец-то появился, как добрый дух, с огромным мешком на спине, тащит древние удочки, не оглядывается, когда переходит дорогу, Бог его хранит.
Ах, линь, если бы вы знали, что это за рыба: неповоротливый, изысканный аристократ, с длиннющей родословной и весьма утонченным потомством… Когда щука, чудище, порождение Божьего сна, доказательство того, что абсолютное зло существует как основной принцип, на котором зиждется мир, когда, стало быть, щука получает какую-нибудь рану, — ведь и злодей знает, что такое боль, — она прижимается к тихому, молчаливому линю, чья кожа слизиста и нежна, словно стенка матки, и он ее, щуку, вопреки всему, всей ее греховности, вылечивает. Поэтому линь — единственная рыба, на которую щука не нападает. Ведь если бы она это делала, исчезла бы последняя причина, почему мы здесь; да, да, и моя боль имеет причину, просто я никак не могу о ней дознаться, то есть, что я хочу сказать: я обдумал все причины, но ни одна не является достаточно приемлемой и убедительной. Вопреки обоснованности, боль и дальше существует, похоже, что мне больно от самого себя, я — причина моей собственной боли, только так, только доказательство, что я есть. Ведь если бы не было боли, не было бы и меня. Бывает ли хоть одно мгновение в жизни смертного существа — щуки, линя, меня — без боли, и если это так, а так оно и есть, кто я для себя, если не боль? Сам своя боль. И нет того линя, который мог бы меня излечить.
— Э, Зекич, Зекич, — говорю я вместо приветствия, выбираясь из машины, чтобы принять его снаряжение. Едва удается запихнуть мешок в багажник, но удочки слишком длинные, и я их просовываю в окно, они не складные и сделаны примерно в тот год, когда Хрущев стучал своим ботинком, тоже похоронным, — это вещи без сносу. Зекич все время молчит, отказывается признать свою вину. Утро уже совсем занялось, и вскоре на окрестных домах начнет гаснуть реклама, и некий незримый всемогущий перст одним нажатием кнопки потушит все уличные фонари, оживит огромный муравейник. Мне иногда кажется, что Бог, проходя по ровной плоскости Земли — ведь то, что Земля круглая, придумали инопланетяне, чтобы у них было, вокруг чего кружить, — итак, иногда мне действительно кажется, что Бог, в сапогах по семьдесят миль, идет от города к городу, как какой-нибудь искатель приключений в саванне, идет от муравейника к муравейнику. Я не хочу спорить с Зекичем, круглая Земля или нет, наверняка существует кто-то, кто знает лучше нас. Меня гораздо больше занимает, что он скажет, в каком направлении мы сегодня едем. Он садится в машину, хлопает дверью, сопит, нельзя сказать, что он в хорошем настроении, как будто бы он плохо спал, а может, потихоньку ворожит, обуздывая эйфорию, потому что день, как я вижу, будет совершенным, серый, как это часто бывает поздним летом, все время будет собираться дождь, но не соберется, и без прямого солнечного света; облако протянулось и легло на воду, это самая лучшая погода для судака.
Зекич наконец-то отзывается, немного по-старчески грустно, впрочем, он всегда любой произнесенной фразе придает особую важность, даже если это обычное приветствие:
— Эх, Аркадий, был бы жив твой отец… м-да, он бы порадовался этому утру.