Михаило, утомленный обыденностью и скорее рутинной, чем многотрудной работой школьного учителя истории, и на этот раз решил поехать в отпуск, не дожидаясь Милицы. Здесь даже не надо было что-то объяснять, ведь они оба достигли поры, когда страсть потихоньку увядает, но тем сильнее становится взаимная привязанность, и многое просто молча подразумевается. Ну что — поедешь? Поеду. Вот и всё. Теперь, когда над ним не довлели амбиции, от которых он освободился в сорок лет, не успев вовремя защитить докторскую диссертацию — не потому, что был ленив или бездарен, просто ему претили интриги научного мира, — оставив должность ассистента университетской кафедры и с подачи своего приятеля и коллеги поступив на работу в гимназию, — он начал прислушиваться к себе, а заодно и гораздо больше ценить свое время, ведь человеку, одолевшему полпути, не пристало разбрасываться мгновениями.
Милица, преподаватель латыни и древнегреческого — ввиду колоссального интереса современников к изречениям, апофтегмам и прочим премудростям, склонениям-спряжениям, презенс индикативу и иным диковинам мертвых языков, ей удалось осесть не в школе, а в представительстве крупной транснациональной компании, сотрудники которой были повязаны священной тайной прибыли, вменявшей им в обязанность гореть на работе, — поняла и поддержала решение Михаило. Как, впрочем, и все другие его планы и решения. Чем круче учреждение, тем больше в нем патологии, подытожила она. Собственно говоря, все это их нисколько не удручало и не беспокоило. Они ни от кого не зависели, да и от них тоже никто не зависел. Бездетные, они были единственными детьми в семье, Милица неплохо зарабатывала, родителей своих они похоронили почти одновременно, смерть их была естественной — ни тяжких хворей, ни прогрессирующего слабоумия, ни Альцгеймера и подобных старческих недугов — в восемьдесят с небольшим они ушли один за другим, да упокоит их Господь, ушли,
Михаило любил свою работу — во-первых, ему приходилось иметь дело с молодежью, а это создает ощущение того, что ты не так быстро стареешь, хотя ежегодно он отмечал, что дистанция между ним и новичками, впервые перешагивающими порог его класса, растет. Во-вторых, никто не стоял у него над душой. И вот еще что: теперь вся эта его наука вдруг позволила ему в очищенном, концентрированном виде осознать, что и общественная, и частная жизнь, невзирая на все, что с тобой происходит и что из этого остается в памяти, по сути, — одно лишь большое недоразумение. Ты там, где ты есть, и где тебя больше нет: век истечет, и о тебе забудут, ведь мир зиждется не на памяти, что бы о том ни мыслил Платон, а на забвении. Однако, как бы прозаически это ни звучало, и как бы трудно ни было ему это признать, но любил он свою работу прежде всего за то, что она оставляла ему достаточно времени, чтобы поразмышлять о себе, делать то, что нравится, устремляться туда, куда хочется: праздники, выходные с прихваченным лишним деньком, конец первого, второго, третьего триместра, рождественские каникулы и, конечно же, долгое лето, напоминавшее о том, что и он когда-то был старшеклассником. Эх, это не забывается — тягучее донельзя лето среди раскаленной пустоши Нового Белграда и то волнение, когда за горами, за долами, после долгой езды по узким серпантинам, за последним витком, с заднего сидения отцовского «жука» вдруг взору является море.
Море.
Впоследствии он понял, что этот вид, эта изумительная, делающая тебя счастливым ширь, на самом деле — ипостась смерти. Он подумал об этом и на третий день июльской непогоды, которую все в поселке — отслеживая прогнозы и досадуя на налетевший южный атмосферный фронт: встретившись с волной более холодного материкового ветра, он создавал завихрения, вздымал листья, пыль, полиэтиленовые пакеты и бумагу, приносил с моря запах ширящегося тлена, словно дул из иного, потустороннего мира — воспринимали с наивными чаяниями: вот-вот все уляжется.