Весла отсырели в земле, и работать ими было трудно. И только на большой воде, миновав протоку, на синей той воде, которая казалась коричневой теперь, когда Коньков смотрел на нее с лодки, он забыл о веслах, о тяжелой их сырости и занялся делом. Горловины вентерей, откуда рыба не знала выхода, обвязывал хвоей, которую одуревшие окуни примут за водоросли, и ему представлялось, пока он пропускал в ячейки сосновые веточки, как самцы, распушив колючее, рябинно-красное оперение, будут дрожать и юлить около мечущих самок, а самки будут рваться из живых тисков, выжимающих икру, уноситься прочь и опять возвращаться, и если, думал Коньков, окуни будут метать, как и в прошлом году, в яме против куги, то они обязательно зайдут в вентеря, обманутые яркой зеленью, но и там будут тоже метать, не зная, что пойманы, а вентеря будут густо обметаны белой молокой… Яма эта никогда не подводила Конькова.
Ему давно уже не удавалось, ни в прошлую весну, ни много весен назад, взять много рыбы из Кушаверо. Но каждый раз, опуская в озеро снасти, вспоминал он о первой своей весне, когда ему посчастливилось. Это было давно, и он тогда был новичком, но ему здорово повезло в ту весну… Может быть, потому и повезло, что он был новичком. Потом была весна, когда он впервые убил глухаря. В охоте на них он тоже был новичком и не поверил, когда попал в поющего глухаря, к которому подошел по всем правилам, а этот поющий глухарь, перелетев на соседнюю елку, обрушился вниз и, ломая ветки, упал на мхи. Глухарь был старый, весил пять килограммов с лишним, мясо его было жестким и не понравилось, и Коньков больше никогда не охотился на глухарей… Но тогда ему повезло тоже оттого, наверное, что он был новичком. И не важно, что мясо оказалось жестким, важно, что он в первую свою зорю убил глухаря. Раньше он слышал, что это нелегко… Он бы не сказал. Впрочем, просто ему повезло с этим глухарем, хотя, конечно, мясо его никуда не годилось и пахло сосною, не говоря уже, что было жестким, как мясо старого лося.
Когда, подъехав к яме, куда обычно он ставил вентеря, Коньков огляделся, озеро было пустынно, и все было тихо вокруг, только кричали чайки и кроншнепы. Эти большие кулики кричали нежно и радостно, свистели вопросительно, усаживаясь на мхи, словно пробовали свои голоса.
И еще Коньков слышал, как звенела, склоняясь на ровном ветру, прошлогодняя куга, иссушенная зимними морозами. Мертвые заросли ее казались белыми над водой, и сплошной звон сухих ее листьев и соломенных стеблей был похож на летний звон кузнечиков.
Коньков развернул лодку, подумав, что здесь, за кугой, его никто не может увидеть, и приготовился…
Он вернулся домой, когда в Москве начался военный парад. Разные люди, сменяясь, бодрыми и торжественными голосами рассказывали о военном параде, и слышен был за их ликующими голосами нарастающий, каменный грохот мощных тягачей, но этот дребезжащий грохот, накатываясь волнами в комнату, скоро утих, запели звеняще какие-то трубы, и, пока играли эти медные трубы, слышен был в потрескивающем динамике шум далекой каменной площади, похожий на шум эфира или на шум шагов в пустынной тишине города…
Тоня внимательно слушала этот шум в паузах, далекий и близкий гул незнакомой площади, которую она понимала лучше всех других знакомых ей площадей. Потом грянул оркестр, и опять заговорили восторженные люди.
Коньков, слыша музыку и крики людей, вспоминал Москву, опустевшие улицы, по которым прошли демонстранты, грузовые автомашины с фруктовой водой, бумажные стаканчики, из которых странно было пить пузыристую, острую воду.
Теперь все это было далеко и нереально, как тот берег озера, куда ни разу не ездил Коньков, отдаленный и туманный, утонувший в сизом мареве горизонта.
— А про ракеты-то говорили? — спросил он у дочери.
— Говорили.
— Ну и чего?
— А разве ты не слышал? — спросила она.
— Про ракеты-то? Нет, не слышал…
— Говорили, — сказала Тоня.
— А чего говорили-то?
— Не помню. Просто говорили, что идут ракетные войска.
Он всякий раз ожидал услышать что-то фантастическое о новых ракетах и всегда огорчался, не дождавшись этого…
— А про самонаводящиеся ракеты ничего не говорили?
— Нет.
Тоня забвенно слушала шумы далекой площади и, казалось, не замечала отца, и это было обидно Конькову. Он сказал:
— Была бы ты парнем, другой разговор…
Дочка внимательно взглянула на отца, и Конькову почудилось, что она ему скажет сейчас с жестокой наивностью: «Какой ты, папа, ужасный пессимист». Но она промолчала, не придав значения словам отца, и это было еще обиднее.
— А где мать-то?
— В магазин пошла, — покорно ответила дочь, и было похоже, что она вот-вот расплачется от обиды.
— А давно? — спросил он опять.
— Давно.
— Ну ладно, — сказал он. — Не буду тебе мешать. Я тоже люблю это слушать. Только вот спать я хочу, устал как собака.
Коньков пообедал очень рано, обжигаясь, съел тарелку рыбного супа и похвалил жену за суп, который был прозрачный на этот раз и красивый. В золотистом бульоне один к одному лежали ломтики картошки, неразвалившиеся и хорошо проваренные. И еще в тарелке лежала цельная вареная луковица.