Подвыпившего Сергея несло на разные разглагольствования. Мне же интереснее было послушать каких-нибудь датчан, и я слегка притормаживал его. Объяснялись – кто во что горазд. Я с трудом вспоминал английский, Сергей чудовищно насиловал немецкий, а чехи с поляками довольно внятно говорили по-русски. Во время этих застолий я несколько раз ловил себя на мысли, что во всех этих европейцах, приехавших из разных стран, присутствовало нечто общее. Они как бы смотрели в одну сторону. Многие вещи, о которых мы, русские, могли спорить друг с другом часами, были для них давно и окончательно решены и уже не вызывали вопросов. Мы с Сергеем со своими метаниями и заскоками резко диссонировали в этом хоре и, чужие, являлись своего рода экзотическим приложением к их компании. Может быть, тем и были для них интересны. Правда, когда речь заходила о горбачевской революции, встряхнувшей мир, о том, как было и как стало, что было хуже тогда, а что – сейчас, мы душевно соединялись с нашими бывшими братьями по идеологии – чехами, поляками, румынами – и прекрасно понимали друг друга. Французы же и прочие шведы в этих наших доверительных воспоминаниях о прошлом были лишней, наблюдающей, стороной.
За доброй выпивкой говорливого Сергея в конце концов спрашивали, мол, когда он получил травму и кем был до нее. О! Это был его звездный час. Он упирал стальной взгляд в собеседника и внятно произносил: «Офицер Ка-Ге-Бе». Вопросов больше не было. Спрашивающий сразу напускал на себя серьезный вид и всепонимающе поджимал губы. Сергей же хлопал его по плечу расслабленной кистью и, пристально глядя в глаза, пьяно спрашивал: «Приедешь ко мне в Москву?» «Нет, нет, в Москву нет, там война, там стреляют», – пугался тот, а Сергей, очень довольный, заливался смехом.
– Сереж, ты что бедных румын чуть до инфаркта не довел, такая пара интеллигентная, а ты все со своими приколами, – шутя спросил я его как-то.
– А что такого-то? – наивно округлил он глаза. – Я же не соврал. Офицер? Офицер. А пограничные войска в то время были приписаны КГБ, как говорится. Все верно.
Главный устроитель турнира, так сказать, инвалидный Илюмжинов, мудрейший и наблюдательнейший Иржи Житек, первый обратил внимание на странное сходство Сергеевой фамилии с огнестрельным оружием. Это обстоятельство страшно развеселило всех участников турнира. «Товарищ Калашников!» – махали они ему рукой, подруливали на своих колясках, хлопали по плечу и хохотали, хохотали… Мы тоже посмеивались, но к вечеру слегка притомились.
– Что это они, Сереж, как с цепи сорвались? Юмор, что ли, у них такой? – спросил я вечером.
– Не говори, ну прям как дети, – усмехнулся Сергей.
– Слушай, давай приколемся завтра.
– Как?
– А вот так.
Я вытащил из аккредитационной карточки, что красовалась на Сергеевом свитере, бумажку с его фамилией – Калашин. На другой бумажке аккуратно написал черной пастой латинскими буквами слово «Калашников» и вставил ее на место первой. Всеобщего ликования хватило еще на один день.
Проигрыш глубоко переживал. Когда это случилось первый раз, я, желая его ободрить, сказал:
– Не переживай. Не все же тебе выигрывать. А этот словак, соперник, все-таки сильный.
– Кто?! Сладечек?!! – Сергей отчаянно смотрел на меня со своей коляски. – Он у меня вот где был! Понимаешь? Я зевнул, отдал качество.
Он махнул рукой и отвернулся от меня, как обидевшийся ребенок.
В другой раз он проиграл двадцатикратному чемпиону мира, деликатнейшему и остроумнейшему поляку Богдану Шидловскому. У шестидесятилетнего Богдана была редкая генетическая болезнь – атрофия мышц. Монументальный в своей неподвижности, он добродушно и мудро взирал на мир со своей электрической коляски, управлять которой можно было пальцем одной руки. За монументальность Сергей прозвал его «генералом». На мой взгляд, довольно метко.
– Ласло, посмотри, – насиловал он шахматной доской Гуляша уже в номере, – это полностью моя игра. Пойди я здесь на а5, и ему деваться некуда. А я с какого-то хера на н8 поставил. На пятом часу игры голова, понимаешь, совсем не варила. Мне уж потом сам Богдан говорит: «Сергей, почему ты на а5 не поставил, твоя игра была».