Она произнесла это запыхавшись, с улыбкой и упала на песок. Ее грудь вздымалась от учащенного дыхания, пока он шел к столику, чтобы выпить глоток вина.
— Это опасная, но чудесная игра…
Но тогда океан не был таким враждебным. Он, словно влюбленный мужчина, в порыве страсти пытался утащить, схватив за талию, касаясь ее упругих, узких бедер, лаская ее живот, игриво хватая за щиколотки, растрепывая волосы, покрывая ее гибкий стан мелкими пузырьками, ударяя по губам, обвивая лебединую шею, крепко и в то же время осторожно сжимая ее, на миг задерживая в объятиях, чувствуя, как она тщетно пытается вырваться, заглядывал ей в глаза, которые вдруг устремлялись к пляжу, а затем, отчаявшись, отпускал к берегу.
— Самоубийственная игра!
Сейчас он снова думает: к чему была эта невинная самоубийственная игра? И на память снова приходят слова Роберто: «Это не игра, дорогой кузен. Это больше чем слово…»
Невозможно забыть циничную, язвительную интонацию Роберто, когда он говорил: «Этот дом без пляжа и яхт-клуба никому не нужен»; милого Роберто, взявшего на себя вдруг роль прокурора, и взгляд его холодных как сталь глаз, прежде выражавших полное понимание. Нельзя забыть его обвинений, которые в конечном счете оказались своевременными и провидческими, и тем более нельзя забыть его безжалостного тона и оскорбительных недомолвок. Но говорил он не обо всем, кое-что было выше его понимания. Ибо, хоть наша жизнь и подчинена неизменным законам, разве можно забыть о других, более могущественных, правящих судьбой окружающего нас мира, о котором мы не хотели знать не потому, что были слишком утонченными, но повинуясь какому-то темному инстинкту? Мы жили, словно в заточении, Роберто. Этот дом, пляж, яхт-клуб и никогда не изменяющий рояль, этот изысканный круг, куда несчастье могло проникнуть только в самой изящной, неизбежной форме — пусть даже оно несло с собой разрушение и оставляло по себе неизгладимую память, — мы лишь закрывали глаза на эти законы, и тогда они навязывали свою волю силой. Мы можем не брать на себя никакой роли в истории, можем сопротивляться ее натиску или поддаться ее жестоким замыслам, но нам никогда не удастся оставаться глухими к ее велениям или, вернее, ее неумолимым доводам.
Мы жили в странном мире. И все же должны были догадаться о пустоте наших стремлений к утонченности, к аристократизму, за который предварительно заплачено, в частности теми, кто надрывался, не жалел жизни, чтобы оставить после себя капитал, которым, как и всяким плодом, будут пользоваться, не думая о тяжелой работе корней. И вопреки всем твоим безжалостным выпадам, бедный Роберто, в сущности, мы унаследовали мыльные пузыри.
Жизнь не остановилась, хотя мы захлопнули двери перед ее грозным гулом; люди сражаются, волны по-прежнему захлестывают скалы, скрывая за своим обманчивым рокотом разрушительную силу. Я не могу думать ни о чем другом, когда вижу ряды студентов, одетых в военизированную форму. Цена наших жизней была слишком велика. Но разве изменится что-нибудь, если мы станем говорить друг другу, что их жизни тоже обходятся нам дорого? Нет. Ничего не изменится. Мы можем упорствовать, но как прогнать мысль, что уже другие пользуются плодами, которые были взращены тяжким трудом корней? Ах, Роберто, ты даже не представляешь, как все это сложно!
Вот почему он снова вынужден повторить: к чему была эта самоубийственная игра? Надо было сразу согласиться с тем, что это неизбежно. Так же неизбежно, как неизбежен был день, когда он лишился Марии. Он уже свыкся с мыслью, что она будет рядом до конца его дней, но ошибся. Она тоже покинула его. Вернее, он сам попросил ее уйти из дома. Оставить его одного. Да, Мария, мой верный Пятница, возможно, это было сказано в порыве гнева, но это был неизбежный конец…
Все могло быть иначе, если бы он не позвонил тогда в дверь этого дома. Потому что при моей гордости (если ты не захочешь увидеть в этом естественное движение души) тяжело столкнуться с врагом, который пусть даже не по своей наглости, а совершенно искренне, что еще хуже, не считает тебя своим врагом.
Но он позвонил. Уверенно, точно весь мир принадлежал ему, с унижающей твердостью, присущей возрасту, когда не считаются с чужими доводами. Как было странно, когда вдруг кто-то звонит — по ошибке или как нежданный гость — в эту дверь в десять часов утра, и, открыв ее, увидеть перед собой молодого человека в оливково-зеленой форме, в ботинках и берете, который, несмотря на все это, входит в твой дом улыбаясь?
Решительный, уверенный, он не знал, не мог знать о том, что стены этого дома, казавшегося таким прочным, вдруг пошатнулись, что в них образовались трещины. Он не мог видеть той катастрофы, той гибели, которые постигли этот дом. И поэтому улыбался с невозмутимостью, в которой поверженным чудится высокомерие.
— Я внук…
Теперь ты понимаешь, бедная Мария? К этому я не был готов. Я многое мог себе вообразить, только не врага в своем доме, которому я даю приют под своей крышей, с которым дышу одним воздухом, делюсь хлебом, водой, солью, одиночеством.