Спальня бабушки заперта, и невозможно войти туда и оставить след на извести стены. Свет луны, лежащий на лестнице, кажется реальным, осязаемым. Пересекая темный коридор, бесполезно стучать слабыми кулачками в дверь родителей. Никто не отзовется на стук. Никто не услышит тихих удаляющихся шагов. Никто никогда не прервет больше блуждания любопытного, жадного взгляда ребенка. Слуги умирают ночью. Да, да, совсем как в старых легендах… Пустой дом становится больше… А лестница под его ногами длиннее, как любая дорога, которая никуда не ведет. Поэтому надо пройти в тишине лестничные площадки, коридоры и галереи, мимо мертвенных взглядов предков на портретах, мимо жестов, остановленных навсегда, отодвинуть засов и, не задевая мебели, продолжать свой бесконечный спуск как бы навстречу судьбе, ведь это еще время детства, а не время поражений, и руки еще слишком слабы, чтобы преодолевать трудности, ноги слишком малы, чтобы приходить, когда нужно, взгляд слишком наивен, чтобы различить путь, ведущий к величию, а слух слишком нежен, чтобы уловить в тишине пустого дома шум истории и знамения, которые бедная бабушка тщетно пыталась угадать.
Потому что он мальчик, а не взрослый мужчина, который спускается сейчас по лестнице, хотя у него тот же взгляд и он испытывает то же волнение, которое испытывал, когда был способен слушать тишину, как этого хотел учитель музыки, и постигать ее смысл, а ноги были способны устремляться к убежищу, где мог найти успокоение ребенок, который еще не знал своего будущего. Не знал, что настанет день, когда он уже не будет ступать по белому каррарскому мрамору и не будет задвигать засовы, потому что не станет дверей, не знал, что эта лестница оборвется однажды, как предначертано судьбой, и приведет его в подвал, затопленный дождем, покрытый личинками москитов, пахнущий затхлой водой, туда, где прежде от прикосновения его маленькой руки возникало приятное тепло родного дома и оживало столько воспоминаний, погребенных под пылью, туда, где от порывов нескромного ветра взлетал муслин на вешалках и казалось, что подвал наполняется легкими коломбинами, хитрыми полишинелями и старыми дамами, которые нашептывают свои тайны под взмахи вееров и аккорды струнного оркестра, рассеянно глядя на пары, кружащиеся в вихре вальса, туда, куда он отправлялся в поисках бог знает чего и где неизменно находил убежище своему одиночеству и своей меланхолии, туда, где всегда возникало чувство, будто он попал в волшебный мир — в жилище добрых фей, — где время останавливалось перед его изумленным взором, который обнаруживал множество интересных вещей, теперь брошенных и ненужных, и только голоса, зовущие его издалека — может быть, из кухни? — не принадлежали этому волнующему миру. Эти вещи постепенно становились ближе ему, открывали свои секреты, и все же не до конца, всегда оставляя что-то в тайне, никогда же завершая ни одной истории. Баулы легко уступали его любопытству, показывая свои сокровища: вот подвенечное платье, флердоранж под пожелтевшей фатой забвения, рядом альбом со старыми фотографиями и дагерротипами, вот револьвер и камея, четки и мачете, выцветшая шляпа с большими полями и лакированный ботинок, золотой наперсток и очки, театральный бинокль и корсет на самую узкую талию, краги и молитвенник, бархатная шляпа, пестрый жилет и пачка писем, перевязанная выцветшими розовыми лентами, костюм моряка и книжечка для балов, куда записывали приглашения на танцы. И он уже не слышал голосов, зовущих его откуда-то издалека, — нетерпеливых, раздраженных, беспокойных, а слышал другие голоса, наполнявшие мирную тишину. Эти неповторимые голоса…
Разве была такая минута душевного волнения, несчастья или неудачи, когда бы он не нашел убежища в отдаленном и заброшенном уголке?
К великому удивлению тех, кто перед тем — кажется, из глубины сада — громко звал его, может быть, уже в отчаянии, что с ним приключилась беда, он неожиданно ответил:
— Я был в мире призраков…