И только в этот миг капитан снял фуражку. Это было равнозначно приказу, тогда-то мы и увидели, как обмякли его жесткие черты и в лице проступила усталость, безмерная усталость, которую он столько дней таил и скрывал от нас. Все его тело просило сна, а рука, сжимавшая рукоятку пистолета, кричала помимо его воли, что она голодна. Это было равнозначно приказу, и люди расслабились: кто сморкался, кто почесывался, кто закуривал — все лишь теперь по-настоящему поняли, как они устали. То, что происходило потом, мало нас трогало: допрос этой женщины, ее слова: «Ну а как же? Я-то не хотела, чтобы Барсино уходил». Нет, нет, к этому она никакого отношения не имела. «Я всегда была против того, чтобы эти люди приходили к нам». На том допрос и кончился, потому что и мы так думали.
Так мы думали об этом, и еще мы думали кое о чем другом, о чем не могли сказать вслух, в чем не могли признаться даже самим себе: женщина, она была здесь, среди нас, одна… ну, что тут говорить, легко понять, о чем мы думали.
«Да вы располагайтесь…» — И мужчины скинули гимнастерки. «Не стесняйтесь…» — Они хотели есть. «О полах не беспокойтесь…»
Маноло похлопывал себя по животу и спрашивал меня, не найдется ли чего в доме горячего, а она все говорила, и мы слушали ее голос. «Есть картошка…» — И женщина бросает в очаг дрова, ставит кастрюли, ее уже не волнует, что мы превратили дом в военный лагерь, ее не трогают грязные следы на недавно навощенных деревянных полах, она вручает Маноло нож и картошку и просит помочь ей, и Маноло чистит нож, снимает с него ржавчину. Потому что капитан ничего другого не мог сделать для людей — для нас, которые с ног валились, кроме как сказать: «Ладно, отдохнем здесь».
— Бакалавр! — кричит мне капитан. — Четыре часа на сон — это немного, но подумайте о том преимуществе, которое мы даем бандитам, прерывая погоню. Да уж ладно!
И мы думаем, что и бандитам нужно поспать, но вслух свои мысли не высказываем.
— Бакалавр! — кричит мне капитан.
Четыре часа стоять у дверей комнаты, где будет находиться она, знать, что женщина там одна и ничего не боится, — я начинаю теперь догадываться, что она не боится, что она никогда не боялась, — и думать о том, что карманы у Маноло и у других ребят битком набиты письмами от их жен, новыми фотографиями детей, письмами, читаными-перечитанными за эти долгие дни и ночи, которые мы провели в болотах Эскамбрая, в Элесебе[64]
…Желтый палец Маноло указывает мне на распятие, на лики святых, развешанные по всему дому, на алтарь Пресвятой девы посредине комнаты. Набожная женщина, прихожаннейшая прихожанка, христианнейшая христианка. А у дверей — я, часовой, единственный, кому дозволено видеть ее коленопреклоненной у кровати, при свете китайского фонарика, видеть, как она молится, угадывать ее плоть, но я все еще не в силах понять, уловить… ведь я так давно живу без… а женщина здесь, рядом. Так как же быть?
Я все еще верю в твое фантастическое и екклезиастическое Евангелие, бедная ты Мария, — угадываю я ее имя, потому что меня смущает улыбка, которую я вижу теперь в ее глазах. «Мария!» — говорю я. И думаю об этом проклятом Сегундо с его кошачьей фамилией Барсино — он и в самом деле хороший кот, пользуется теперь преимуществом, которое дает ему наше изнеможение, — Бар,
— я думаю о женщине, оставленной тобою здесь, — си, — и о бандитах, с которыми ты теперь, — но. Потому что я видел, как она поднимается с коленей, идет на кухню снять картофель с огня и с удовольствием ест его после опьянения молитвой. Тогда я еще не знал, не был уверен, но позднее — да! — позднее, когда караульные уснули и я почувствовал, как она идет в темноте, и увидел в дверях, прямо перед собою, ее лицо, такое зовущее, предлагающее мне покориться и отдать безумному бреду этой единственной ночи мою силу, отдать ей, этой женщине, еще недавно шептавшей слова молитвы, мою мужскую силу. Я только что видел, как она угощала соком папайи, патокой и джемом тех самых мужчин — тех самых! — которые будут преследовать ее мужа, пока не схватят его, и она знала об этом. И среди наших в этой операции были жертвы, мы тоже видели, как люди истекают кровью, как они умирают. И я позволил моему сну мчаться сквозь ночь, словно кто-то гнался за ним по пятам…Я проснулся внезапно, поглядел, ничего не понимая спросонок, на распятие и подумал, что слышу неистовый перезвон обезумевших колоколов, но нет, это хлопали выстрелы. Я вскочил, перелез через вмятину, оставленную ее телом… И только тут понял. Снаружи доносились голоса капитана и Лагуны, которому представился случай исполнить роль эха, потому что Пино, истинное эхо капитана, стреляя в воздух, кинулся вслед за женщиной в темный лес.
Потом я увидел Маноло. «Вот здорово, — говорит он, — встаю я ночью, иду к печке поискать, не завалялась ли там какая картошина, и нахожу… ну что бы ты думал? Что было в печке под дровами? Сам Сегундо Барсино, весь в золе. На шее у этого типа была рана, пошире моей ладони».