А мама тогда принималась жаловаться и браниться. Худо было не то, что она причитала в это время плачущим голосом, бередившим мне душу, а то, что это было надолго. Она продолжала сердиться на павлина и четыре дня, и целую неделю, и это было видно даже по тому, как она надевала на нас матросские костюмчики: нетерпеливо и нервно.
Но бывало, что павлин распускал хвост, и тогда какая-то неведомая сила заставляла меня замереть на мгновение перед тем, как вспугнуть его. Потому что птица превращалась в чудесный сине-голубой камень, огромный драгоценный камень, переливающийся всеми цветами радуги, или в какой-то гигантский цветок, равного которому не было в нашем саду, и раскрылся этот цветок только для меня одного. Опустив вниз трепещущие крылья, павлин начинал чертить на пыльной земле две тонкие бороздки. И тогда я видел в птице все то прекрасное, что годами откладывалось в тайниках моей памяти. Сверкающее зеркало реки и темные бездонные заводи, ясные утра, вечерние облака, серебристый след, который оставляет за собой улитка, ползущая по плите тротуара. Удары молота о наковальню и — особенно — пронзительно-синие оконца, вдруг открывающиеся в темном небе после доброго дождя.
Я мог долго-долго смотреть на это чудо и не переставал удивляться тому, что когда-то уже видел и что прочно осело в моей памяти.
Но надо было спешить: мать в любую минуту могла появиться и с криками обрушиться на павлина.
Я вдруг приходил в себя, махал руками и гнал птицу из сада. Но при этом думал: видела ли она хоть раз павлина таким.
Конечно, нет.
Тот, кто хотя бы однажды видел, как он распускает свой хвост, сразу же простил бы ему и длинные когти, и пепельно-серые лапы. И еще я думал, что, раз увидев его таким, она тоже должна была ощутить красоту жизни, ту красоту, которая годами откладывалась в ее памяти.
И потому мне думалось, что если бы однажды ночью я заговорил с нею и рассказал бы ей все, что мог рассказать об этом, и она могла бы меня понять, то я сказал бы ей и, кажется, даже сказал:
— Мам, павлин иногда весь расщеперивается, дрожит, распускает хвост…
Но она меня не слышала, ее тонкие руки без устали вертели спицы и совсем преображались от быстрых движений.
Тогда я умолкал, и дни шли, похожие один на другой.
И однажды пришел последний день.
Я подъехал уже к самому дому верхом на лошади, когда увидел павлина. Накануне лил сильный дождь, и, наверное, от этого павлин был прекрасен как никогда.
Он гордо вышагивал посреди двора, а в тот день у меня в руке была палка: лошадь проделала длинный утомительный путь, плелась кое-как, и ее надо было подгонять.
Палка была сухая и короткая, я постукивал ею по деревянным бокам лошади: в таком длинном путешествии лошадь всегда приходилось подгонять, но получилось так, что я, ни на секунду не останавливаясь, чтобы полюбоваться павлином, сразу крикнул и запустил в него палкой.
Я готов был поклясться тогда, да и теперь, что швырнул палку просто в сторону павлина. Но она, несколько раз причудливо перевернувшись в воздухе, попала ему прямо в затылок, как раз когда он распускал хвост.
Птица упала на бок мертвая, бездыханная.
Тогда же из глубины дома раздался крик матери:
— Что ты наделал!
Я обернулся и увидел их всех: ее, отца, брата, Сусанну. Они впервые испытали то, что испытывал раньше я: изумление прогнало ненависть.
С тех пор прошло много времени, но я и сейчас помню, как когда-то, в детстве, я по-настоящему рыдал.
Самуэль Фейхоо
ДОМИК НА ГОРЕ
В кавун своего пятидесятичетырехлетия садовник Эрнесто Энрикес — мастер своего дела, молчаливый вдовец, питавший склонность к литературе, — стал всерьез подумывать о том, что пора уходить от мирской суеты. Он решил объехать всю страну, чтобы отыскать в ней тихий уголок, где в полном покое можно будет провести остаток своих дней, наслаждаясь той жизнью, о которой столько мечтал в непрерывной череде осаждавших его повседневных забот.
Желанное уединение сеньор Энрикес жаждал обрести на лоне природы. Только в тишине и безлюдье вкусит он полное удовлетворение от звуков возвышающей душу музыки, чтения древних и современных классиков, созерцания красоты небес и вод, деревьев, цветов и животных; ничто не нарушит этого земного рая, на который каждое человеческое существо имеет законное право, завоеванное жизнью, полной труда и лишений. Находясь во власти овладевшей им мечты, сеньор Энрикес посвятил несколько лет собиранию библиотеки и дискотеки. В свое время он был не чужд живописи, так что у него оказался достаточный запас холстов, кистей и красок, чтобы на досуге целиком отдаться любимому делу художника-пейзажиста. Словом, у него было все, чем можно занять себя, выйдя на пенсию.
Итак, весь свой последний отпуск он потратил на разъезды по стране, проводя дни в долгих пеших прогулках, руководствуясь картами и советами местных жителей — знатоков уединенных, прекрасных уголков.