П
одхожу я ночью к постели жены, а она меня не пускает. «Как, говорю, для того мы и поженились!» – «А я, объявляет, сегодня трефная!» – «Как же так, удивляюсь, вчера еще вели тебя с музыкой к микве…» – «Сегодня, – отвечает она, – не вчера, а вчера – не сегодня. А если тебе не подходит, так слухай: мешок на горбок и – чухай!» Но я все же решил подождать. Месяца три с половиной прошло – моя женка рожает. Весь Фрамполь смеется в кулак, а мне что же делать? Ведь не бросишь ее тут в корчах и муках – на стенку ведь лезет! «Гимпл, – кричит, – мне конец! Прости меня, Гимпл!» Дом полон баб. Воду носят в горшках, омывать ее собираются. Крики, вопли до неба. В общем, я в синагогу – ТРодила она, к счастью, мальчишку. В пятницу вечером шамэс громко хлопает в ладоши: внимание, евреи! Господин реб Гимпл имеет честь всех вас пригласить на шолэм-зохэр[109]
. Все смеются. У меня, чувствую, лицо запылало, как от пощечин. А что делать? Я ведь и вправду считался отцом малыша. Явилось полгорода. Женщины пряностей понанесли, из шинка бочку пива доставили. Ел я и пил со всеми, и меня поздравляли: «Мазлтов!» Совершили обряд, дал я мальчику имя в память отца моего, олэвВижу, самое время разобраться начистоту. «Разве так, – говорю, – поступают? Ты же мамзэра, выблудня мне родила!» А она: «Ты оставь эти глупости! Запомни: ребенок твой!» – «Да откуда ж он мой? Мы всего-то пятнадцать недель как женаты». А она начинает втолковывать мне: это, мол, дитя недоношенное. «Недоношенное, – говорю, – не значит – неношеное!» А она про какую-то свою бабушку, у которой только скороспелки такие и были, и она, дескать, Элька, вся в бабушку – как две капли воды! И такими при этом клянется клятвами – гою на базаре поверишь! Я-то, по правде сказать, не поверил и на другой день поговорил об этом деле с нашим с меламедом. «О подобном же случае, – объяснил он, – имеется упоминание в Гемаре. Адам и Ева взошли двое на ложе, а сошли с него четверо. А поскольку любой, мол, из человеков сей Евы потомок, то чем же и Элька должна быть хуже своей прародительницы?» Так или иначе, а зубы он мне заговорил. Опять же, а кто может знать? Вот говорят же, что Исусёнок совсем без отца появился…
В общем, стал я уже свой позор забывать понемногу. Сильно мальчика полюбил, и он меня тоже. Завидит, бывало, и ручонками ну бултыхать, ну бултыхать! Ко мне, значит, просится. А бывало, зайдется, с ним это случалось, только я его в чувство и привожу. Зубки полезли – я купил ему костяную баранку с золотыми прожилками. Через день к бабкам бегал – то от сглаза спасал его, то от сморга. Работал тогда я как вол. В доме ребенок – потребностей больше. Да и Элька – что же врать? – вовсе мне не была неприятна. Хоть и честила она меня, и проклинала, и ползал я, можно сказать, у нее в ногах. Глянет – стоишь, молнией пораженный. А язычок, язычок! Она тебя в ребра и в печень, а ты улыбаешься, слушаешь: наслаждение!
Каждый вечер я получал от хозяина буханку хлеба, а для Эльки – сдобную халу, которую сам для нее выпекал. Для нее я стал поворовывать, тащил, что плохо примостилось: край пирога, пучок макарон, жменьку изюма, горсть миндаля. Да не зачтется мне в грех: под субботу отпирал у хозяина чолнтэр[110]
, доставал шматок мяса, ну, прихватывал и хвост колбасы, кусок торта. Она ела и становилась округлей, миловидней. В будни я дома не ночевал, приходил на ночь в пятницу. Но каждый раз у нее была отговорка: то под ложечкой жжет, то колет в боку, то болит голова. А то еще икотка на нее нападала! А эти «красные дни»! Что говорить, бабья плоть в самом деле капризна. Так что мне позволялось одно – ишачить, и все! А тут еще братик ее, этот мамзэр! Подрос и намайстрился меня поколачивать. А дашь сдачи – визг поднимут на пару, белый свет зеленым привидится. И разводом грозят. Другой бы давно убежал на край света, где черный перец растет. А я не такой, я лучше смолчу, отмахнусь. А что делать? Дал Бог плечи – волоки на них голову…