Вокульский хотел подсчитать, сколько человек в купе, и после долгих усилий сообразил, что без него трое, а с ним четверо. Потом стал раздумывать: почему это три человека и один человек в сумме составляют четыре человека, - и заснул.
Пришел он в себя только в Иерусалимской Аллее, уже на извозчике. Но когда он приехал в Варшаву, кто вынес его чемодан, каким образом он очутился в пролетке - этого он не помнил; впрочем, ему было бы все равно.
У дверей своей квартиры он звонил не менее получаса, хотя было около восьми утра. Наконец лакей ему отпер, заспанный, полуодетый, перепуганный внезапным возвращением барина. Войдя в спальню, Вокульский убедился, что верный слуга спал на его кровати. Однако он не стал его бранить, только велел подать самовар.
Сконфуженный лакей, с которого сон как рукой сняло, поспешно сменил простыни и наволочки, и Вокульский, увидев свежую постель, не стал пить чай, а разделся и лег.
Он проспал до пяти часов дня, а потом, умывшись и одевшись, перешел в гостиную, где машинально опустился в кресло и снова дремал до вечера. Когда на улице зажглись фонари, он велел подать лампу и принести из ресторана бифштекс. Съел его с аппетитом, запил вином и около полуночи снова улегся спать.
На другой день его навестил Жецкий, но долго ли он сидел и о чем они говорили - Вокульский не помнил. Только на следующую ночь ему сквозь сон померещилось, будто он видит встревоженное лицо Жецкого.
Потом он совсем потерял представление о времени, не видел смены дня и ночи, не замечал, быстро или медленно проходят часы. Время его не интересовало, словно оно перестало для него существовать. Он только ощущал пустоту внутри и вокруг себя, ему даже казалось, что его квартира стала как-то просторней.
Однажды ему приснилось, будто он лежит на высоком катафалке, и он начал думать о смерти. Ему представилось, что он непременно умрет от паралича сердца; но это его не пугало и не радовало. Иногда от долгого сидения в кресле у него немели ноги, и он думал, что это уже приближается смерть, и с равнодушным любопытством ждал, скоро ли онемеет и сердце. Эти наблюдения его немного развлекали, но скоро он снова впадал в апатию.
Он приказал никого не принимать; все же доктор Шуман несколько раз навестил его.
При первом визите он пощупал ему пульс и велел показать язык.
- Может быть, английский?.. - спросил Вокульский, но тут же опомнился и вырвал руку.
Шуман проницательно поглядел ему в глаза.
- Ты нездоров, - сказал он. - Что у тебя болит?
- Ничего. Ты опять взялся за практику?
- А как же? - воскликнул Шуман. - И первый курс провел на самом себе: вылечился от мечтательности.
- Весьма похвально, - ответил Вокульский. - Жецкий что-то говорил мне о твоем выздоровлении.
- Жецкий полоумный... старый романтик... Это вымирающая порода! Тот, кто хочет жить, должен трезво смотреть на мир... А ну-ка, по очереди закрывай глаза. Делай, как я говорю: левый, правый... правый... Положи ногу на ногу...
- Чем ты занимаешься, дорогой мой?
- Осматриваю тебя.
- Вот как! И надеешься что-нибудь высмотреть?
- А как же!
- А потом?
- Буду тебя лечить.
- От фантазерства?
- Нет, от неврастении.
Вокульский усмехнулся и, помолчав, спросил:
- Скажи, а ты можешь вынуть из человека мозг и на его место вложить другой?
- Пока что нет...
- Ну так оставь меня.
- Я могу тебе внушить новые желания...
- Они уже есть у меня. Мне хочется провалиться сквозь землю, глубоко-глубоко... как в колодце заславского замка. И еще мне хочется, чтобы меня засыпало обломками вместе со всем моим богатством, чтобы и следа от меня не осталось. Таковы мои теперешние желания - плод всех предыдущих.
- Романтика! - вскричал Шуман, похлопывая его по плечу. - Ничего, и это пройдет.
Вокульский не отвечал. Он сердился на себя за свою вспышку и удивлялся: с чего вдруг он вдался в откровенность? Глупая откровенность! Кому какое дело до его желаний? Зачем он говорил об этом? Зачем, как бесстыдный нищий, обнажил свои раны?
После ухода доктора он заметил в себе какую-то перемену: прежняя абсолютная апатия сменилась каким-то новым чуством. То была неопределенная боль, сначала едва ощутимая, потом быстро усилившаяся и застывшая в постоянном напряжении. В первый момент она была подобна легкому булавочному уколу, а потом непрерывно стала ощущаться в сердце, как какое-то инородное тело, не крупнее лесного орешка.
Он уже начал жалеть о минувшей апатии, но вспомнил слова Фейхтерслебена.{359}
"Я радовался своему страданию, ибо мне казалось, что я подметил в себе ту плодотворную борьбу, которая порождала и порождает все в нашем мире, где беспрерывно борются бесконечные силы".
- Так что же это такое! - спросил он себя, чуствуя, как в душе его апатия сменяется тупой болью. И тут же ответил: - Ага, это пробуждается сознание...