Читаем Куколка полностью

Костлявому мужу Ребекки определенно не по себе. Вопреки своим оптимистическим прогнозам, в нынешней роли он явно мандражирует и выглядит не потенциальным смутьяном, но унылым прохожим, случайно затесавшимся в эту компанию. В отличие от вожака, Джон Ли вперил взгляд под ноги сморчку-стряпчему. Похоже, он шибко жалеет, что его сюда занесло. Иное дело отец Ребекки: в противовес растерянному зятю, на лице этого коренастого сверстника Уордли, облаченного в темные сюртук и панталоны, написана твердая решимость не уступить ни пяди. Взгляд его прям и даже задирист, а брошенные вдоль тела руки сжаты в кулаки, будто готовые к драке.

Уордли — олицетворение сварливости и противоречия; он свято верен своим убеждениям, в которых всего приятнее возможность поглумиться над алогичностью противника (в частности, над тупым довольством отъявленной несправедливостью мира) и сладостно излить желчь в посулах уготованных ему адовых мук. В нем обитает дух Тома Пейна{141}, а еще бессчетных сутяжников прошлого столетия; секта Французских Пророков лишь отдушина для его несговорчивой, ершистой натуры.

Меланхоличный Джон Ли — всего-навсего невежественный мистик, нахватавшийся пророческой лексики, но убежденный, что его словоблудие суть божественное откровение; он сам себя дурачит и сам себе простодушно верит. Для нас он — анахронизм, ибо, как многие из его сословия, начисто лишен ощущения собственного «я», способного хоть в ничтожной степени влиять на окружающий мир, тогда как последний остолоп из наших современников им обладает. Декартовское Cogito, ergo sum{142} ему недоступно даже в нынешнем сокращенном варианте «я есть». Современное «я» и без размышлений знает, что существует. Конечно, тогдашняя интеллигенция имела четкое, хоть не вполне равное нынешнему понимание собственной самости, однако наша привычка к постижению прошлого через его попов, аддисонов, стилов и джонсонов{143} все переворачивает с ног на голову, и мы благополучно забываем, что художественный гений нетипичен в любую эпоху.

Разумеется, Джон Ли существует, но лишь как инструмент или бессловесная тварь, ибо в его мире все предопределено, словно в нашей книге. Он усердно читает Библию и столь же усердно воспринимает внешний мир как нечто, не требующее одобрения или порицания, поддержки или противодействия, в том виде, каким оно было, есть и будет, точно раз и навсегда составленный текст. Он не обладает относительно свободным, деятельным и политизированным мышлением Уордли, как и его верой в то, что человеческие поступки способны изменить мир. Пророчества Джона предрекают подобную перемену, но даже в том он остается орудием и бессловесной скотиной. Как все мистики (а также многие писатели, в числе коих и ваш покорный слуга), перед реальностью он растерян, точно ребенок, ему гораздо милее удрать в повествовательное прошлое или пророческое будущее, замкнуться в таинственном, неведомом грамматике времени под названьем «воображаемое настоящее».

Портной никогда не признает, что занимательные доктрины камизаров просто удобны его истинной натуре, и, уж конечно, не согласится, что если б каким-нибудь чудом оказался не лидером малопонятной провинциальной секты, но властителем нации, то стал бы мрачным тираном вроде Робеспьера, на что смутно намекают его зловещие очки. Означенные изъяны единоверцев превращают плотника Хокнелла в наиболее последовательного и типичного сектанта.

Умелые руки — основа его веры и воззрений. Хороший плотник, он более приземлен, нежели Уордли и Джон Ли. Сами по себе идеи его мало интересуют, он воспринимает их как украшательство, свойственное родственным ремеслам столяра и краснодеревщика, как бесспорно греховное излишество. Разумеется, строгий раскольнический вкус к надежности и добротности (за счет отказа от бесполезных финтифлюшек) взлелеян пуританской доктриной. К тридцатым годам восемнадцатого столетия под натиском образованных богачей (начавших атаку еще в 1660-м) эстетика умеренности понесла серьезный урон, но только не среди людей, подобных Хокнеллу.

Незамысловатое плотничанье стало его мерилом в вере и многом ином: вещь, мнение, идея, образ жизни должны быть просты и точно соответствовать своему назначению. Главное, чтоб все было на совесть сработано, ладно подогнано и функционально, а не прятало свою суть за суетными цацками. То, что не отвечает сим доморощенным принципам, почерпнутым из плотницкого ремесла, — греховно и безбожно. Эстетическая умеренность стала мерой нравственности: простота не только красива, но добродетельна, а потому наиболее богопротивное творение — само английское общество, чье сатанинское мурло проглядывает сквозь непристойную завесу чрезмерных украшений.

Перейти на страницу:

Все книги серии Интеллектуальный бестселлер

Книжный вор
Книжный вор

Январь 1939 года. Германия. Страна, затаившая дыхание. Никогда еще у смерти не было столько работы. А будет еще больше.Мать везет девятилетнюю Лизель Мемингер и ее младшего брата к приемным родителям под Мюнхен, потому что их отца больше нет — его унесло дыханием чужого и странного слова «коммунист», и в глазах матери девочка видит страх перед такой же судьбой. В дороге смерть навещает мальчика и впервые замечает Лизель.Так девочка оказывается на Химмельштрассе — Небесной улице. Кто бы ни придумал это название, у него имелось здоровое чувство юмора. Не то чтобы там была сущая преисподняя. Нет. Но и никак не рай.«Книжный вор» — недлинная история, в которой, среди прочего, говорится: об одной девочке; о разных словах; об аккордеонисте; о разных фанатичных немцах; о еврейском драчуне; и о множестве краж. Это книга о силе слов и способности книг вскармливать душу.Иллюстрации Труди Уайт.

Маркус Зузак

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза

Похожие книги