Мадлен лежала в маленькой комнате, которая раньше служила спальней для гостей. Эта комнатка была ее самой первой победой на семейном фронте. Свиягин никак не мог понять, зачем ей иногда спать отдельно, и вообще, что нужно женщине, кроме большой гардеробной, огромного зеркала и кучи дамских безделушек. Но Мадлен, поджав губы, сухо пояснила, что ей необходима отдельная комната, где она могла бы работать, думать, просто молчать. Ей требовалось то очерченное пространство, куда бы никто не вторгался. «У каждого человека есть личная жизнь, не правда ли?» – Жена смотрела на Свиягина спокойно и твердо. «Да ради бога!» – в сердцах бросил тот. Через неделю, после мелкого ремонта, который Мадлен сделала почти сама, отчаявшись объяснить приглашенным рабочим, что же она хочет поменять, комната была готова.
В итоге на бледных кремовых обоях появились четыре акварели с видами городов Золотого кольца (их написала сама Мадлен), узкий книжный шкаф с любимыми книгами, комод для одежды и мелочей (воском его она тоже сама покрывала), а на окнах висели простые штапельные в мелкую коричневую клеточку занавески. Комната одновременно походила и на кабинет, и на спальню. Словом, именно то, что и хотела Мадлен. Она здесь рисовала, писала письма родственникам и подругам в Париж, читала. Иногда ночевала. Это случалось тогда, когда Свиягин уезжал по делам и в большой спальне на огромной постели ей было неуютно.
– Я здесь могу потеряться! – шутила она.
Еще Мадлен оставалась здесь, когда, зачитавшись или увлекшись рисованием, засиживалась допоздна и, боясь потревожить мужа, не шла в спальню, а укладывалась на небольшой диван, расположенный напротив окна. Единственной данью ее прошлой парижской жизни была настольная лампа из позеленевшей бронзы с розовым стеклянным абажуром, поставленная на подоконник. Эта чисто парижская манера сначала вызвала недоумение у мужа, а потом, однажды вечером войдя в комнату и увидев, как уютно та освещена стоявшей за шторой лампой, он оценил идею и попросил то же самое сделать и в его кабинете.
Мадлен не спалось. За окном молчала московская зима. Не было ветра, стоял мороз, кругом – синь ночи и буханки снега. «В Париже уже весна. Февраль у нас теплый». – Мадлен даже не заметила, как подумала: «у нас». Слово «здесь», обозначающее что-то близкое, стало отчужденным и появилось в мыслях само собой. Прошло почти три года, как Мадлен и Свиягин поженились, отметив свою свадьбу с «пышностью» застенчивых влюбленных – близкие родственники и по паре друзей с каждой стороны. Владимиром двигало еще очень суеверное чувство, которое вообще преследовало его весь период влюбленности и ухаживания за Мадлен. «Хоть бы не сглазить! Кто-нибудь обязательно что-нибудь ляпнет!» – Эти мысли его не покидали, словно он не был уверен в своем шаге. Но так только казалось – Свиягин точно знал, что делает все правильно. Хоть и немножечко поспешно. Все-таки полгода для встреч и женитьбы не очень много. На что намекнул один его приятель и был отлучен от общения почти на год. Период переезда в Москву, их свадьбу, многочисленных случайных и полуслучайных знакомых Мадлен помнила плохо. Она больше внимания обращала не на людей, а на город. Москва ей казалась сначала опасной и страшной, очень неулыбчивой. «Мадлен, ты не в Париже, не улыбайся незнакомым! В лучшем случае тебя примут за городскую сумасшедшую!» – так Свиягин пытался скорректировать поведение супруги.
Изумление Мадлен вызывали и размеры Москвы.
– Дорогой, мы уже в Клину? – Они ехали на экскурсию.
– Нет, это еще Москва. Мы с тобой в Лихоборах.
Поначалу Москва ей нравилась. Этот белый, зимний простор улиц, тополиный пух в маленьких дворах («Какая прелесть, какой домик! А ты говорил, что у вас все старые дома снесли!»), люди, одетые в меховую роскошь зимой и яркие ткани летом. Москва не знала ни в чем меры: ни в морозах, ни в жаре, ни в роскоши, ни в проблемах. Она бурлила, кипела, грубо вмешивалась в личную жизнь, обрушивалась на человека, и важно было сразу же уловить ее ритм и суметь зашагать с ней в ногу. Здесь дружили до рабства, любили до удушья, предавали со слезами и громким покаянием, помогали в ущерб себе. Здесь не было французских полутонов, еле обозначенных реверансов, мелких ажурных тем, легкомысленных, ничего не значащих улыбок, вопросов «Как дела?» и почти отсутствия ответов на них. Здесь не было скольжения над жизнью, над всем неприятным, режущим глаз и слух, здесь плоть жизни взрезали собою.