Что-то изменилось даже и в природе. До этого дни стояли мягкие, медоносные, настоянные на ароматах цветущей гречихи и полевых цветов, а этот был раскаленным, набухший перегретой пылью и горьким полынным настоем. В воздухе остро и горько пахло паленой резиной, бензином, вечером дали заткало едковатым дымком и тускло-медный закат порывисто и быстро задуло, как покинутый на ветру костер. А поля дышали духовитым хлебным духом, напоминая хлеборобу о жатве. В накаленном небе скучивались и недобро темнели облака, а там, откуда приходит ночь, глухо, раскатисто погромыхивало. Надя тревожно посматривала с крыльца в ту сторону и знала, что надвигается не ночная гроза, а дымом, кровью и пламенем заволакивает родные веси война,
— Мама, — сказала она утром, — я не могу сидеть и ждать. Я пойду воевать. Простите меня, и детки пусть простят. Они еще малы, им немного надо. Оставлю их на вас, а сама пойду.
Мать не посмела отговаривать, только горестно покачала головой и вздохнула тяжко.
В военкомате было людно, но она бросила загородившему дорогу дежурному:
— Срочное дело. Очень.
Ласковым жестом отстранила его с пути и прошла в кабинет к военкому. Им оказался молодой высокий майор с крупными залысинами и жиденьким пучком светлых волос. Надя торопливо рассказала, в чем дело.
— Вы жена капитана Огнивцева? — переспросил он.
— Да, жена летчика Огнивцева. Понимаете, мы приехали в отпуск, его отозвали.
— Дети малы?
— Они останутся с матерью.
Майор потер залысину, что-то, по-видимому, обдумывая. Надя насторожилась.
— Мда, мужа вашего знаю. Отличный летчик. Храбрый. Что же вы думаете делать на фронте?
— Я врач.
— Хирург?
— Нет, стоматолог.
Майор снова прикоснулся к залысине, по усталому лицу мелькнула тень улыбки.
— На войне, Надежда Павловна, зубы, как правило, не болят, вряд ли вы там понадобитесь. Вот если бы хирург...
— Там дело найдется, я все-таки врач, с дипломом.
— Хорошо. Я возьму на заметку. Ждите. Понадобитесь — вызовем. Да, вы член партии?
— С октября тридцать седьмого.
— Отлично, до свидания.
И уже кричал кому-то в трубку телефона густым, сочным голосом:
— Я же сказал вам: пять машин и никаких разговоров. Пять. Ясно? И немедленно.
— Извините, товарищ майор, но я тоже хочу немедленно, сегодня же в армию. Понимаете, немедленно!
Майор вскинул на нее недоуменный взгляд, отвернулся, ответил, не оборачиваясь:
— У меня срочные дела, товарищ Огнивцева, до свидания.
Побежала в райком партии. Какой-то вежливый товарищ выслушал внимательно, посочувствовал, неопределенно пожал острыми плечами:
— Что ж, ждите. Вызовут. Алексея Огнивцева я хорошо знал. Учились вместе. Славный парень. Он, кажется, летчик?
— Да.
— Ждите, ждите. Теперь всем куда-то надо. Постойте, постойте, — он пристально посмотрел ей в глаза, — вы с детьми у матери Алексея?
— Да, с детьми. У нас двое, мальчик и девочка.
— Запишу на всякий случай ваши координаты, может быть, понадобитесь. Да. Вас тут никто не знает?
— Почти никто. Мы ведь недавно.
— Ну ладно, хорошо, идите. До свидания.
Так ни с чем и вернулась. А дома ждало письмо от Алеши. Два десятка скупых, второпях нацарапанных слов: «Жив-здоров, летал на ТБ-3, был сбит под Бобруйском, только что вернулся к своим, жду новую машину. Оставайся у матери. Береги деток. Целую всех. Алексей». Долго вертела в руках клочок бумаги, перечитывала, но ничего не добавилось. «Был сбит. Только что вернулся. Оставайся у матери». Что же это такое? Алеша-то сбит? Лучший летчик полка. Умница. Был сбит. Окаменевшее сердце вдруг размягчилось, и она впервые за все это время заплакала.
— Как же так, Алешенька, как же я могу оставаться? Ты воюешь, тебя сбивают ненавистные фашисты, а я? Сиди и жди. Нет, Алешенька, нет, милый...
Мать сидела в кути и беззвучно плакала, потом вопросительно подняла полные слез глаза:
— Что же оно диется, доченька? Как же оно так-то?
— Не знаю, мама, ничего не знаю.
Решение созрело мгновенно: немедленно в Орел! Там поймут, направят в любой госпиталь, определят на санитарный поезд. Она поедет в Орел!
Мать еще долго возилась у печки, гремела ухватами и чугунами, горько вздыхала, а Надя лежала с открытыми глазами в темной комнате и думала, думала.
Утром, едва засерело за окнами, она была на ногах. Умылась горячей водой, расчесалась перед тусклым зеркальцем и заплела в косы густые волосы, повязала голову косынкой. Собрала в узелок пару белья, чулки, платье, положила десяток вареных яиц, каравай хлеба и кусок сала. Долго сидела над спящими детьми, поправила одеяльце, выпрямилась и пошла к двери. Постояла на крыльце, быстро сбежала по ступенькам, подошла к Алешиной яблоне, потерлась щекой о занозистый ствол, сорвала с надломленной ветки усохлый листок, зажала в ладони.
Мать опечаленными глазами следила за каждым ее шагом, каждым движением, покачивала головой и тяжело вздыхала.
— Проводи меня немного, мама, — попросила ласково Надя.
— А провожу, провожу, детки еще не скоро проснутся. И кудай-то понесут тебя ноженьки, горемычную?