Шли срединой улицы по пухлой, отяжелевшей за ночь пыли. Село еще спало. Горланили петухи, мычали коровы, влажно поблескивала смоченная росой огородина за тынами. Над Ицкой жидко курился туман. Молчали. В конце улицы остановились. Надя размазала тыльной стороной ладони скупые слезы на сморщенном материном лице, прижала к груди ее седую голову.
— Не печальтесь, теперь всем горько, берегите деток, а я вернусь, мы вместе с Алешей вернемся.
— Дал бы господь.
— Идите, мама, детки проснутся, испугаются. Скажите им, что я скоро приду, пусть ждут. Детское горе недолговечно, привыкнут.
— Иди, касатонька, иди, голубонька, да хранит тебя бог.
Надя оглянулась на село и пошла, ступая босоножками в пухлую пыль большака. На пригорке оглянулась, увидела: мать все еще стоит на дороге, маленькая, скорбная. Махнула рукой и пошла, почти побежала, не оглядываясь. И не видела, как мать трижды перекрестила ее в спину истово и размашисто.
До станции шла скорым, ходким шагом. Дорога была совершенно безлюдной, только один раз попалась ей встречная подвода. В телеге сидел белоголовый мальчишка лет двенадцати. Опасливо поглядывая в безоблачное небо, он громко понукивал тощую лошаденку и размахивал над головой вожжами. На Надю он не обратил внимания. Свернув из поднятой телегой пыли на обочину и проводив взглядом удаляющуюся подводу, Надя тоже посмотрела на небо. Там, на большой высоте, поблескивая на солнце, шла армада самолетов. Небо тяжелое, надсадно гудело, содрогалось.
— Фашистские, — горько подумала она, и каменная тяжесть легла на сердце. — Идут, как на параде.
То, что Надя увидела на станции, поразило и потрясло ее. Война оказалась совсем рядом, в десятке километров от тихого глубинного села, не в Лиде, не в Орше, не в Барановичах и Львове, а совсем-совсем рядом. «Вот что погромыхивало вечерами и ночами, — ужаснулась она, — бомбежка».
Надя много раз бывала с Алешей на этой станции. Они приезжали к матери и поездом. Она запомнилась ей, чистенькая, зеленая, утопающая в кустах буйно цветущей сирени. На перроне в вечернюю пору всегда было много празднично одетых гуляющих людей. Тут назначали свидания, и, наверное, не в одном сердце с тихим перроном и цветущими кустами сирени и акации связаны на всю жизнь воспоминания о юности, о первой любви...
Теперь станция была завалена обгорелыми вагонами, скрученными в спираль и вздыбленными рельсами, вся дымилась, коптила, стонала. На месте краснобокого станционного здания зияла глубокая конусообразная воронка. Надя для чего-то обошла ее кругом, присела на груду битого кирпича. Заглянула в яму.
Горячий ветер припадал к израненной земле, жался, с унывным воем взвеивал в раскаленный воздух пепел, золу, горелые бумаги. На той стороне воронки, метрах в двухстах, на бурой заеложенной лужайке, торчали из земли обломки фашистского самолета. Черный крест на хвостовом оперении выделялся на фоне зелени зловеще и угрожающе.
И вдруг вспомнились строки из его письма: «Летал на ТБ-3...» Что случилось? Почему не на истребителе? Почему на тихоходном неуклюжем бомбардировщике? И тут же успокоилась: видимо, это временно, видимо, так надо.
Земля вокруг утратила прежние запахи спелого лета, молодой зелени, цветущих лугов и первых тонких ароматов скошенных трав. Земля пахла войной, смертью и разрушением. Вокруг, не замечая Надежды Павловны, торопливо сновали угрюмые, озабоченные люди. Надя встала с груды разбитого кирпича, подошла к испачканному сажей пожилому железнодорожнику с молотком в руке, спросила осторожно:
— Дядя, мне бы в Орел уехать. Будет ли поезд?
Железнодорожник покосился на нее подозрительно. Чистенькая, красивая, в цветном платье и белых босоножках, она казалась среди этой изуродованной, обожженной земли, пепла и смрада какой-то неестественной, ненужной. Ответил нехотя:
— В Орел, говорите, надо? Теперь каждому куда-нибудь надо. А оно, видите, что творится? Какой тут Орел? Какие поезда?
Надя походила по разрушенной станции, потолкалась среди бестолково спешащих куда-то людей, прислушиваясь к их торопливым неутешительным разговорам, снова вернулась к груде кирпичей, села. «Будет какой-то поезд, — подумала утомленно, — иначе чего же они толкутся тут. Подожду малость, все равно быстрее, чем пешком».
Подошел уже знакомый Наде железнодорожник, посмотрел на нее участливо, тепло, покачал головой:
— Шла бы ты, милушка, отсюда куда-нибудь, не будет поездов, не ровен час, налетят коршуны.
Он не успел договорить, как из-за леска на бреющем полете со стремительным режущим свистом вылетели самолеты. Надя видела даже наглое, ухмыляющееся лицо вражеского летчика. Трассы пуль прочертили кривые в пяти метрах от груды кирпичей, где она сидела.
Потом она пришла в себя, огляделась по сторонам: только что говоривший с ней старик-железнодорожник неловко уткнулся в измазанный кровью и мазутом щебень. На станции не было ни души.
Она встала и пошла по шпалам. Дорога почти на каждом километре была вспорота, полустанки разрушены, обступивший дорогу лес изуродован.