Кроме того, ему надо быть бесстрастным. «Сдержанность», добродетель, столь ценимая Цицероном, — вещь чрезвычайно редкая, если говорить о сдержанности в полном смысле слова, подразумевая под этим
Нет ничего труднее для человека, чем противостоять страстям, и нет, следовательно, ничего труднее для законодателя, чем противостоять страстям народа, если, конечно, забыть на время о его, законодателя, собственных страстях. «Аристотель, — пишет Монтескьё, — хотел совладать то с завистью к Платону, то со страстной любовью к Александру. Платон возмущался тираническим характером афинских граждан. Макиавелли сотворил себе кумира в лице герцога Валентино. Томас Мор, основываясь, скорее, на прочитанном, нежели на своих собственных мыслях, призывал править государством со всей простотой, будто это греческий город. У Харингтона всегда перед глазами была английская республика, а многие другие писатели прозревали хаос везде, где не было королевской власти. На пути к справедливому закону всегда стоят страсти и предрассудки законодателя — либо его личные, либо те, что он разделяет со всем народом. Иногда закон пробивает себе дорогу, но страсти и предрассудки накладывают на него свой отпечаток, иногда же он полностью становится их отражением».
А как раз этого не должно быть. Надо, чтобы законодатель играл в обществе ту же роль, какую в человеке играет совесть, знал людские страсти, всю их глубину, всю их значимость, не давал обмануть себя их притягательностью, притворством, сменой обличья, то борясь с ними напрямую, то противясь им по очереди, то содействуя слегка одной из них в ущерб другой, более страшной, то отступая на время, то переходя в контратаку, — всегда искусный, находчивый, сдержанный, никогда не дающий враждебным страстям нанести ему урон, запугать, отвлечь, обмануть, направить его не по той дороге.
Ему придется даже быть, так сказать, совестливее, чем сама совесть, он не должен забывать, что разрабатывает закон не только для других, но и для себя, что он должен будет подчиняться своим же решениям, — semel jussit semper paruit[3]
. Ему надо быть в буквальном смысле слова беспристрастным, что для него гораздо сложнее, чем для совестливого, — перед человеческой совестью такая проблема не стоит.Законодателю следует не просто не испытывать страстей, ему следует от них отречься, а это еще труднее. Страстью для него, если можно так выразиться, должно сделаться следование совести. Как говорил Руссо: «Для выработки наилучших общественных установлений, приемлемых для народа, нужен высший разум, который видит все человеческие страсти, но сам не испытывает ни одной, который никак не связан с человеческим естеством, но знает всю его подноготную, чье счастье не зависит от нашего, но и нашим он не погнушался заняться. Такой разум с течением времени созидает себе будущую славу, трудясь в одном столетии и пожиная плоды в другом».
Изобретательные греки нашли хитроумное решение: установив законы для своего народа и заставив сограждан поклясться соблюдать их до своего возвращения, некоторые законодатели отправлялись в добровольную ссылку, скрыв место своего уединения. Не исключено, что они хотели связать сограждан клятвою, не связывая себя своими законами. Может, они разрабатывали такие суровые законы, заранее задумав избавить себя от необходимости им подчиняться?
Прудон говорил: «Я мечтаю о республике столь либеральной, что меня самого казнили бы там как реакционера». Возможно, Ликург и был неким Прудоном: основав республику с законами столь строгими, что сам не в силах был там жить, он твердо решил покинуть страну, как только эти законы вступят в силу. Солон и Сулла остались в государстве, законы для которого установили. Тем самым они превзошли Ликурга. Оправданием для последнего, правда, может послужить то, что, судя по всему, он лицо вымышленное.
Предполагалось, будто законодателю следует быть настолько выше страстей, как своих, так и своего народа, что как простому человеку его собственные законы должны в той или иной степени внушать страх.