Читаем Культура и империализм полностью

А теперь позвольте мне вернуться вновь к реалистическому роману, обсуждению которого была посвящена большая часть данной главы. Центральной его темой к концу XIX века стало разочарование или то, что Лукач называет ироническим крушением иллюзий. Трагическим, а подчас и комическим образом поверженных персонажей по ходу действия романа бесцеремонно, а подчас и весьма грубо возвращают на землю, давая им понять разницу между собственными иллюзорными ожиданиями и социальными реалиями. Джуд у Харди, Доротея у Джордж Элиот, Фредерик у Флобера, Нана у Золя, Эрнест у Батлера, Изабель у Джеймса, Рирдон (Reardon) у Гиссинга, Феверелу Мередита,101 — список можно продолжить. В этот нарратив утраты и разочарования постепенно встраивается альтернатива — не только роман откровенной экзотики и уверенной в себе империи, но и нарративы путешествия, колониального исследования и гуманитарных наук, мемуаров, опыта и экспертизы. В личных нарративах д-ра Ливингстона и романе Хаггарда «Она», в Радже Киплинга, в «Романе одного спаги» («Le Roman d'un Spahi») Лоти и большинстве приключений Жюля Верна можно разглядеть новую нарративную прогрессию и триумфализм. Практически все без исключения эти нарративы и буквально сотни им подобных основываются на интересе к приключениям в колониальном мире, но они далеки от того, чтобы бросить хоть тень сомнения на имперское предприятие. Они служат тому, чтобы подтверждать и прославлять их успех. Исследователи нашли то, что искали, искатели приключений вернулись домой невредимыми и богатыми, и даже переживший обновление Ким оказывается втянутым в Большую Игру.

В сравнении с таким оптимизмом и безмятежной самоуверенностью нарративы Конрада — на которые я часто ссылался, потому что он более других сумел ухватить тонкие культурные скрепы и проявления империи — излучают исключительное и тревожное беспокойство: они реагируют на триумф империи так, как, по словам Хиршмана, романтики реагируют на триумф интересоцентрированного взгляда на мир. Рассказы и романы Конрада, с одной стороны, воспроизводят агрессивные контуры высокого имперского предприятия, но с другой — они инфицированы легко распознаваемой иронией постреалистической модернистской чувственности. Конрад, Форстер, Мальро, Т. Э. Лоуренс переносят нарративы триумфалистского опыта империализма в крайности самосознания, бреши и разрывы, едкую иронию, чьи формальные схемы мы считаем признаками модернистской культуры, — той культуры, к которой принадлежат также основные произведения Джойса, T. С. Элиота, Пруста, Манна и Йейтса. Мне хотелось бы предположить, что многие из наиболее заметных характеристик модернистской культуры, которые мы прежде выводили исключительно из внутренней динамики западного общества и культуры, несут в себе реакцию на внешнее давление на культуру со стороны Империи. Это определенно верно относительно всего творчества Конрада в целом, как верно и в отношении Форстера, Т. Э. Лоуренса, Мальро. Разного рода влияния империи отмечены в творчестве Йейтса и Джойса, а также у Элиота и Паунда.

В великой притче Манна о связи творчества и болезни — «Смерти в Венеции» — поразившая Европу чума приходит из Азии. Сочетание трепета и надежды, вырождения и желания, столь эффектно представленное психологией Ашенбаха, — это тот способ, каким, как мне кажется, Манн говорит, что Европа, ее искусство, разум, памятники не являются более неуязвимыми, не способны более игнорировать свою связь с заморскими владениями. Аналогичным образом и у Джойса ирландский националист и интеллектуал Стивен Делал по иронии ситуации находит поддержку не у собратьев ир-ландцев-католиков, а у странствующего еврея Леопольда Блума, чья экзотичность и космополитические навыки подрывают болезненную торжественность бунта Стивена. Подобно очаровательным извращенцам в романах Пруста, Блум свидетельствует о новой ситуации в Европе, — ситуации, поразительным образом описываемой в терминах, явно позаимствованных из экзотических анналов заморских открытий, завоеваний, видений. Только теперь вместо того, чтобы быть где-то там, они находятся здесь — в виде тревожных примитивных ритмов «Весны священной» или африканских идолов в творчестве Пикассо.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Синто
Синто

Слово «синто» составляют два иероглифа, которые переводятся как «путь богов». Впервые это слово было употреблено в 720 г. в императорской хронике «Нихонги» («Анналы Японии»), где было сказано: «Император верил в учение Будды и почитал путь богов». Выбор слова «путь» не случаен: в отличие от буддизма, христианства, даосизма и прочих религий, чтящих своих основателей и потому называемых по-японски словом «учение», синто никем и никогда не было создано. Это именно путь.Синто рассматривается неотрывно от японской истории, в большинстве его аспектов и проявлений — как в плане структуры, так и в плане исторических трансформаций, возникающих при взаимодействии с иными религиозными традициями.Японская мифология и божества ками, синтоистские святилища и мистика в синто, демоны и духи — обо всем этом увлекательно рассказывает А. А. Накорчевский (Университет Кэйо, Токио), сочетая при том популярность изложения материала с научной строгостью подхода к нему. Первое издание книги стало бестселлером и было отмечено многочисленными отзывами, рецензиями и дипломами. Второе издание, как водится, исправленное и дополненное.

Андрей Альфредович Накорчевский

Востоковедение