Как интерпретировать ранее приведенные «примеры» об адвокатах, которые при жизни красноречиво отстаивали дело не тех, на чьей стороне право, а тех, кто им лучше платил, и поэтому после смерти у них либо вовсе не оказалось языка, либо он продолжал неустанно шевелиться, либо же распух и вываливался изо рта? Ниже будут приведены рассказы о ростовщиках: у одного и после смерти руки продолжали двигаться, как если б он считал деньги, а деньги другого, положенные в ящик вместе с деньгами монастыря, пожрали их. Что означают сцены с бесами, которые шныряют среди ленивых и небрежно молящихся монахов, подбирая непроизнесенные слоги псалмов, и набивают ими полный мешок с тем, чтобы предъявить их при обвинении нерадивых на Страшном суде? Некая женщина, с которой другая непрерывно ссорилась, расстелила перед ней свой плащ и сказала: «Госпожа, мне очень пригодится твоя брань для уплаты отягчающих меня долгов и для изготовления вечной короны (то есть ее смирение, с которым она выслушивает брань, зачтется ей на том свете), — так набросай же мне побольше ругани в этот плащ?» (ЕВ, 241). Руководствуясь тою же самой логикой, упоминаемый Жаком де Витри мужик отправляется в город купить песен для праздника, и некий прохвост продает ему вместо мешка кантилен мешок с осами, которые пережалили всех простаков, собравшихся в церкви (Frenken, N 78). Здесь приходится вспомнить другого кельнского горожанина, который в предвиденье, что на Страшном суде хорошо бы иметь добрые дела потяжелее, дабы они перевесили его грехи, накупил камней для церкви.
Несомненно, во многих случаях мы встречаемся с ожившими метафорами, с метафоричностью сознания, с игрой сравнениями и образами, в высшей степени присущей способу мировосприятия, который нашел свое воплощение в «примерах».
Возможно, ученый проповедник не принимал все эти странности за чистую монету и рассказывал своей пастве подобные истории не без потаенной улыбки. Но как воспринимала их аудитория? Тоже неизменно как удачные шутки и сравнения? У меня нет в этом уверенности. Не состояло ли различие между оратором и слушателями в том же, в чем заключалось оно в «примере» о наложнице священника, которая, услыхав от проповедника, что конкубины духовных лиц могут спастись, только если войдут в печь огненную, так в простоте душевной и поступила и сгорела? (DM, VI: 35). В этом «примере» сказано, что проповедник пошутил, не рассчитывая на буквальное понимание своих слов, но женщине, озабоченной нависшей над ее душой угрозой, было не до шуток.
Существует анекдот о грешнике, который, находясь на корабле, понял, что разразившаяся на море буря вызвана грузом его грехов, и поспешил покаяться, чтобы предотвратить гибель всех находящихся на борту людей. По мере того как он выбрасывал в море «массу греха» (massam iniquitatis), оно успокаивалось, и, когда он закончил исповедь, буря совсем утихла. Из беседы между персонажами «Диалога о чудесах» — магистром и новицием, обсуждающими этот случай, — явствует, что оба они (и сам Цезарий Гейстербахский!) относятся к нему вполне серьезно и не испытывают никаких сомнений в правдоподобности такого рода ситуаций, — новиция смущает совершенно другой вопрос: не странно ли, что за грехи одного человека Господь намеревался покарать многих? Учитель допускает эту возможность (DM, III: 21). То, что грехи имеют физический вес, не может вызвать недоумения у людей, веривших, что на Страшном суде злые и добрые дела возлагаются на чаши весов и подвергаются взвешиванию.
Напрашивается заключение, что публика, на которую были рассчитаны подобные «примеры», была склонна воспринимать истины христианства преимущественно в зримой, физически ощутимой форме, что спиритуальное воспринималось ею через материальное, что вера народа резко контрастировала с утонченной теологией образованных. Однако здесь надобны по меньшей мере две оговорки.
Во-первых, нет никакой уверенности в том, что такой же версии религии не придерживались и сами духовные лица, собиравшие и записывавшие «примеры». В рассматриваемых текстах нет возможности выявить дистанцию, отделявшую простую и искреннюю веру аудитории, к которой они адресовались, от веры самих проповедников. Но следует учесть, что они должны были возвещать своим слушателям истину, а не басни, которым сами не верили. «Многое слыхал я такого, о чем не хочу писать, ибо не все из услышанного запомнил, и лучше умолчать об истинном, нежели записать ложное» — этим словам Цезария Гейстербахского нет основания не верить (DM, III: 33). В конце концов проповедник обращался в своих речах не к одним только прихожанам, — он произносил их пред лицом Творца, и грешить ложью было слишком опасно для его собственной души. Утонченная вера ученого монаха или клирика сочеталась с верой «простецов».