Но всех этих занятий надолго не хватало. У меня кончался запас идей, не дающих моим мыслям вновь и вновь возвращаться к той дороге в городе, где Иохим вдавливал меня ногой в землю, пока отец увозил Джейка, где я кашлял и отплевывался от песка и выхлопных газов машины отца. Я все возвращался и возвращался туда, словно мог что-нибудь изменить. А если я был не там, то мчался с Джейком через лес к вершине холма, чтобы спасти нашу маму. Слишком поздно. Слишком поздно тогда, слишком поздно теперь. И ничего не поделаешь, остается только лезть на стенку, царапая ногтями штукатурку. Можно, правда, еще заглянуть за занавеску в цветочек.
Я просунул руку в зазор и увидел, как она исчезла в темноте. Света не было. Когда Джейк устроил мне выволочку за мой поход в запретную зону, он сказал, что там никогда не было никакого света, кроме тусклого мерцания свечей. Восковые свечи, пояснил тогда Джейк. Самые плохие. И он был прав. Резкий запах воска ударил мне в нос, как будто отец огрел меня ремнем по лицу. Я попал из одной половины комнаты в другую, из одного мира в другой, доктор, и услышал голос Джейка, находившегося, возможно, в сотнях миль от нашего дома, – голос, предостерегавший меня: «Не ходи туда, можешь не вернуться обратно». Но это они все не вернулись. Мама, оставшаяся где-то в лесу на вершине холма, отец, растворившийся в дорожной пыли, и Джейк, один только Бог знает, где теперь Джейк. Рядом со мной, по-прежнему рядом со мной, решил я, поддерживает меня, как поддерживал всегда, если мне это было нужно.
Я разглядел в темноте тени своего предыдущего пребывания в запретной зоне. Я увидел Иохима и его злорадный оскал в отсвете свечей; увидел отца, лежащего на полу, – улыбка на лице, рука, простертая вверх. Потом Иохим исчез в стене, а отец в полу, и все опять погрузилось во мрак. Но я достаточно увидел за эти несколько секунд. Я увидел отца, маму, вещи, нажитые за целую жизнь, даже игрушки Джейка, сваленные в высокую кучу в углу, утрамбованные так плотно, что я не решался двинуться, опасаясь, что они упадут и Джейк, вернувшийся, чтобы помочь мне, обнаружит меня полумертвого, исполосованного отцовским ремнем. Удел похуже, даже чем когда Иохим, нависающий надо мной, смрадно дышит мне в лицо; прикосновение похуже, даже чем когда мое голое тело оскверняют испражнения отца.
В темноте я нашел свечи, почти полностью догоревшие – восковые натеки красовались на деревянном полу. Я сел на то место, где в прошлый раз лежал мой отец, и стал смотреть в темноту. Вокруг меня со всех сторон шумели в доме чужие люди; над головой скрипели половицы, стены сотрясал чей-то смех, а я сидел, скрестив ноги, и ждал, что Джейк прибежит за мной и вытащит меня отсюда. Ждал, что мама споет мне что-нибудь, что угодно, на ухо и заберет нас обоих обратно в мир, который мы знали до той загородной прогулки, до того, как занавеска в цветочек разделила нашу комнату пополам.
Сэд[3]
Впервые мне довелось узнать вкус кресла психиатра в пятилетнем возрасте. И я имею в виду именно вкус.
Меня привели мои озабоченные родители по наущению целого полчища советчиков. Друг одного друга услышал от друга другого друга, чья дочь работала в детском саду, который я посещал, что я веду себя странно и что, ради моего же блага, требуется срочное вмешательство.
Я знаю, что они видели, я
Большое кресло оказалось совсем невкусным, жесткая кожа никак не поддавалась моим детским зубам, но я все равно жевал обивку, забавляясь происходящим и наслаждаясь уделяемым мне вниманием, а родители стояли перед здоровенным столом психолога и нервничали, словно боялись услышать упреки в свой адрес за то, что произвели на свет
Психолог кивал, положив руки на стол, и рассматривал меня, взвешивая возможности дальнейших посещений, вычисляя, много ли удастся выдоить из меня и моей ситуации. Я тоже смотрел на него в упор, ни на секунду не сводил с него своих карих глаз, смело таращась, пока он первым не отвел взгляда, сделав вид, что