Прежде всего расположено к французам было само население. С ужасающей наивностью Флоренция признается в своей давней, связанной с партией гвельфов симпатии к французам[168]
. И когда Карл VIII действительно появился на юге альпийских отрогов, вся Италия подчинилась ему с таким восторгом, который удивил даже его людей[169]. В представлении итальянцев (достаточно вспомнить Савонаролу) жил идеальный образ великого, мудрого и справедливого спасителя и правителя, только это был уже не император, как у Данте, а французский король династии Капетингов. С его уходом иллюзия исчезла, но прошло еще долгое время, пока стало понятно, насколько Карл VIII, Людовик XII. и Франциск I не понимали, в чем состоит их подлинное отношение к Италии и какими второстепенными основаниями они руководствовались. Иначе, чем народ, пытались использовать французов князья. Когда закончились войны между Францией и Англией, когда Людовик XI стал плести свои дипломатические сети и забрасывать их во все стороны, когда, наконец, Карл Бургундский начал лелеять свои авантюристические планы, кабинеты итальянских государств шли им навстречу и интервенция французов должна была рано или поздно неизбежно произойти, даже независимо от притязаний на Неаполь и Милан, с той же неизбежностью, как она давно уже произошла, например, в Генуе и Пьемонте. Венецианцы ждали этого уже в 1462 г.[170] Какой смертельный страх испытывал герцог Милана Галеаццо Мария во время войны Людовика XI с Карлом Бургундским, ибо, являясь как будто союзником того и другого, он должен был опасаться вторжения обоих, ясно показывает его переписка[171].Система равновесия четырех главных итальянских государств, как ее понимал Лоренцо Великолепный, была всего лишь постулатом светлого оптимистического духа, далекого как от политики преступного экспериментирования, так и от пристрастия флорентийцев к гвельфам, и надеждой на лучшее. Когда Людовик XI предложил ему в войне против Ферранте Неаполитанского и Сикста IV вспомогательные войска, он сказал: «Я не могу предпочитать личную пользу, когда грозит опасность всей Италии; дай Бог, чтобы французским королям никогда не захотелось испытать свои силы в этой стране! Если это случится, Италия погибла»[172]
. Для других же правителей Италии французский король был то средством, то предметом устрашения, они угрожают его вмешательством, как только не находят выхода в каком-либо трудном положении. Наконец, папы полагали, что могут совершенно безопасно использовать Францию в своих интересах, и Иннокентий VIII считал, что может, рассердясь, отправиться на север и вернуться в Италию с французским войском в качестве завоевателя[173]{121}.Следовательно, мыслящие люди предвидели чужеземное завоевание задолго до похода Карла VIII в Италию[174]
. И когда он вновь перешел через Альпы, всем стало ясно, что началась эра интервенций. С этого момента одна беда сменяет другую. В Италии слишком поздно поняли, что Франция и Испания, грозящие Италии вторжением, стали крупными державами, которые уже не удовлетворяются поверхностными выражениями приверженности, а готовы к смертельной борьбе за влияние и владения. Они стали уподобляться централизованным итальянским государствам, даже подражать им, но в колоссальном масштабе. Намерения грабить земли и обменивать их в течение некоторого времени кажутся бесконечными. Закончилось же все, как известно, полным перевесом Испании, которая в качестве меча и щита контрреформации на длительное время подчинила себе также папство.Грустные размышления философов свелись тогда только к тому, чтобы показать, как все, обращавшиеся за помощью к варварам, кончали плохо. В XV в. открыто и без всяких опасений устанавливали связь и с турками; это представлялось таким же политическим средством, как любое другое. Понятие общего «христианства Запада» подчас значительно колебалось уже в период крестовых походов; Фридрих II вообще отказался от него, однако новое продвижение Востока, тяжкое положение и гибель греческой (византийской) империи возродили прежнее настроение христиан Запада (хотя и не прежнее рвение). Италия является в этом отношении исключением.