Со страхом шли теперь женщины в чулан, где были сложены мотки золотого льна. Что будет, когда они все выйдут? За пряжей, после обмена новостями о том, кто умер в эту ночь, а кто подрался, кого посадили в наказание в яму, кто захворал и кто выздоровел, чаще всего кто-нибудь запевал старую, с незапамятных времен сохранившуюся тоскливую песенку, иногда еще полуязыческую, так что ее решались петь только в том случае, если не было поблизости отца Гедеона, потому что ксендз строго запрещал такие песни: он знал, что в них таилась старая вера, которая на невинных крыльях песни влетала обратно в сердца обращенных.
Ее напевали вполголоса, потихоньку, но ведь песня заразительна: затянуть одну, тотчас же присоединяются и другие, а и те, что молчали, невольно повторяют слова про себя — так овладевает она сердцами!
Все парни и мужчины, кто помоложе, рвались хоть в щелочку заглянуть, чтобы увидеть эту горницу с сидевшими в ней женщинами. Посредине ее был очаг, в котором всегда горел огонь и всегда что-нибудь варилось: либо еда, либо питье, либо какое-нибудь лекарство. На лавках и на земле, на разостланных кожухах сидели женщины. Сидевшие на лавках занимались пряжей, другие — шитьем, некоторые играли с детьми. Были тут молодые и красивые, были пожилые, были и совсем старые и сморщенные. Одни сидели с распущенными косами, у других головы были повязаны белыми накидками и платками, а еще у некоторых — полотенцами.
Младшие из них всему предпочитали песни — целый день пели бы, как пташки, — потому что песни заменяли им речь. Старшие же любили поговорить о прошедших временах. А так как нельзя было не слушать, то только тогда, когда все, утомившись, начинали дремать, кто-нибудь, более смелый, вполголоса заводил песню. Поначалу слова вылетали почти как шепот, потом песня становилась все более громкой, смелой, живой и веселой, приставали и другие, и случалось, забывшись, начинали подпевать и старшие женщины. Кончалась одна песенка, сейчас же начиналась другая. Эти песни навевали только печаль, а болтовня баб часто доводила до того, что некоторые грозили друг другу веретенами. Но это делалось в отсутствие старой Ганны, которая умела поддерживать порядок, и часто, взяв за плечи спорщиц, насильно сажала их обратно на лавку. Всякое там случалось — не было недостатка и в смехе, хотя события не располагали к веселью, но и невозможно же было жить в вечной тревоге.
Спытковой отвели здесь почетное место на лавке, а дочку она посадила рядом с собою. Русинка не особенно охотно занималась пряжей и уверяла, что смолоду вышивала шелком платки, а больше никаким рукоделиям не обучалась… Зато Кася пряла за двоих. Марта почти никогда не сидела молча, дочка ее рта не решалась открыть, но зато тем быстрее были взгляды голубых глаз, успевавших увидеть и то, о чем не догадывались другие.
Уж все приключения Спытковой были известны ее сотоваркам, она без конца повторяла рассказ. Болтливая женщина, не довольствуясь своими слушательницами, выходила иногда на верхний мост, который был открыт со стороны красного двора и вел на вышки, и здесь охотно заводила разговор с кем-нибудь, стоявшим внизу, если только он был не прочь посмеяться и поболтать, а так как черные глаза Марты еще блестели огнем, то недостатка в слушателях не было и здесь.
Зато Кася не смела никуда выйти без позволения, да она и не стремилась к этому. Особенно боялась она встреч с Мшщуем Доливой, который, слоняясь но целым дням без дела и постоянно мечтая о девушке, подкарауливал ее повсюду. Если мать посылала ее куда-нибудь, она знала наверняка, что Мшщуй непременно пристанет к ней с поклоном и улыбкой. Девушка краснела, отворачивалась, не отвечала ни на поклон, ни на улыбку и спешила поскорее уйти.
Но если можно было уйти от Доливы, то от Томка некуда было спрятаться. А впрочем, кто же может поручиться, что Кася избегала его? На него она украдкой посматривала совсем другими глазами, а один раз или даже два, когда он взглянул ей в глаза, она не сразу опустила ресницы.
Сын хозяина то и дело прибегал с поручением от отца к матери или от себя к сестре. Он — единственный из мужчин — имел доступ на этот заколдованный верх, куда не допускались другие. И теперь он чаще, чем раньше, пользовался своим правом.
Здана, — потому ли что отгадала сама тайну брата или была его поверенной, — от всего сердца помогала ему. Как только Томко показывался на пороге, тотчас же Здана, к которой у него было дело, подходила к Касе так, чтобы, идя к ней, они должны были подойти и к Спытковой. Так они болтали с братом, а Кася инстинктом угадывала, что относится к ней самой в этом разговоре брата с сестрой, и как она может принять в нем участие.
В первые дни, когда это только что начиналось, Кася только вспыхнула, опустила глаза на пряжу и стала прясть еще усерднее, только руки у нее дрожали. Потом, когда прошел первый страх, глаза осмелились взглянуть, а уста — улыбнуться. Сначала она украдкой посматривала на мать, не замечает ли та, а потом кинула взгляд и на Томка. Тот сразу даже и говорить перестал, так как его ослепило.