Записывая исповедь Агриппины Дмитриевны, я хочу верить: придет время, и она предстанет перед судом своей совести.
А что же Свирид Карпович?
Сойдясь с Агриппиной Дмитриевной, он поступил опрометчиво. Почему любит ее? Может, потому, что не знает вот этой исповеди, и я обязан открыть ему глаза на ничтожную женщину вопреки ее просьбе… Постараюсь найти такое время, чтобы не слишком ранить Свирида Карповича. Я должен так поступить? Ведь пришел же я в свое время в канцелярию командира батареи. Пришел потому, что сумел понять: никакой я не умница в сравнении с тем, кем был мой друг Степан Бездольный.
…Канцелярия комбата.
Стол, покрытый красным полинялым сукном. На столе — чернильный прибор из литого чугуна, стеклянный кувшин с водой и разрезанный пополам снаряд как наглядное пособие для занятий. К одной стене примыкал неказистый диван с выпирающими из него, точно горбы, пружинами. Напротив, у другой стены, стоял шкаф, заставленный книгами по военному делу. Красноармейская ленинская комната выглядела много солиднее и наряднее. Между тем обстановка канцелярии будто выражала личность комбата Чаевского — душевную и внешнюю его строгость и подтянутость.
Совсем по-граждански выглядел рядом с Чаевским комиссар батареи старший политрук Салыгин: и звезды на рукавах, и шпалы в петлицах не казались столь впечатляющими, как знаки воинского звания «капитан» комбата — те же шпалы рубинового цвета и нашивки в виде галок из золотой тесьмы на рукавах. Оба они, комбат и комиссар, вроде бы и равны по-служебному положению, но, войдя в канцелярию, я, приняв стойку «смирно», обратился к Чаевскому:
— Товарищ капитан, разрешите обратиться к товарищу старшему политруку!
— Вольно! — ответил комбат.
Видать, они были заняты каким-то очень важным разговором. Капитан Чаевский положил руку на головку снаряда и, точно меня не было, повернулся лицом к Салыгину.
— Безусловно, покоряя западные европейские государства, Гитлер непременно постарается наложить лапу и на Польшу, — продолжал говорить комбат. — Нам ничего не остается, как скорее оказать помощь нашим западным братьям — украинцам и белорусам.
Надо думать, этими словами комбат как бы подвел итог происходившей беседе, потому что тут же бросил мне:
— Обращайтесь к товарищу старшему политруку.
Я шел в канцелярию, чтобы рассказать о Степане и о том, что я далеко не умница. Только и всего. Но услышанное о Гитлере приглушило мои намерения.
— Неужели воевать пойдем, товарищ старший политрук? — вырвалось у меня.
Комиссар батареи от удивления вытянул шею.
— А что, если нам навяжут войну, будем воевать, — сиплым «гражданским» баском ответил Салыгин. — Затем и служим в армии. Разве иначе думает отделенный командир Градов?
— Никак нет! — подтянувшись, бойко ответил я.
Салыгин поднялся из-за стола, сделал шаг ко мне. Сейчас погладит меня по голове и скажет свое «умница».
— Но вы, командир отделения Градов, пришли сказать что-то другое? — спросил он.
— Так точно!
— Ну так рассказывайте, ангелочек.
Любил старший политрук Салыгин в хорошем расположении духа называть бойцов ангелочками. Но мог и к черту послать. Подобная линия поведения в обращении с подчиненными не укладывалась ни в какие параграфы Дисциплинарного устава. Однако к этой странности привыкли почти все командиры и политработники, разные по званию и должности, а мы, проходящие срочную службу, даже радовались. У меня лично появлялось чувство, будто я прожил с этим простым человеком вместе большую жизнь, всегда хотелось открыть ему самые сокровенные тайнички своей души. Он умел наладить контакт с каждым из нас в любых обстоятельствах: по делу кого похвалит, а иного и к черту пошлет. И тут наладил со мной беседу с этого самого «ангелочка»: я рассказал все о Степане, о нашей давней дружбе, о его авторитете среди красноармейцев. Рассказал и о том, что приключилось с Региной.
— О твоей девушке мы уже наслышались, — заключил комиссар. — Написал нам Иван Абрамович Назаров. С хорошим, надежным человеком твои разведчики подружились. Мы тут с комбатом думали, чем тебе помочь. Как раз сегодня говорили, и ты тут как тут, сам явился. Что ж, в те края командировочку дать не можем. Да и нечего тебе там делать: чужая жизнь — потемки. Но быть по сему: в краткосрочный отпуск съездишь. Домой, конечно. С родителями повидаешься, и отляжет от души. Родине нужны воины крепкие духом. Вот и поезжай… в сентябре.
От неожиданной радости у меня перехватило дыхание. Я выпалил что-то в знак благодарности, но, вдруг вспомнив о цели своего появления в канцелярии, с придыхом спросил:
— А как же с красноармейцем Бездольным? Нам бы вместе с ним…
Салыгин, широко раскрыв глаза, уставился на меня, потом перевел взгляд на Чаевского:
— Петя!
— А ты что думаешь, Володя? — спросил комбат. — Нам это надо поиметь в виду.
Я диву дался: «Володя», «Петя»! Может, и они друзья о детства?
Между тем Салыгин, неопределенно пожав плечами, бросил Чаевскому:
— Ты же знаешь, у меня нет заместителя.
— Не волнуйся, — повернулся ко мне комбат. — С Бездольным будет отдельный разговор.