Ещё стаканчик!
— Я уважаю лошадь, — продолжал Куприн, — за её ум и доброту. Она очень добрая, ни за что не захочет раздавить человека. А если и давит — человек виноват. Или возница слишком поздно натянул вожжи, или пешеход опростоволосился с перепугу. Лошадь хочет посторониться, а пешеход сам под неё лезет...
Происходило обыкновенное чудо: на глазах создавался один из так и не написанных рассказов Куприна:
— Собака — драгоценный дар неба. Хотя — каков человек, таковы и принадлежащие ему животные. У глупого человека и собака глупая... Кошка — умный зверь, себе на уме. Хитрая, самолюбивая и злопамятная. Обиду не прощает. У неё чудный слух, как у пса обоняние. Кошка считает, что она в доме царица. И когда её бьют, принимает презрительную позу: вы, мол, мои рабы. И за побои мстит очень долго, перестаёт мурлыкать...
Ещё недавно скучный и словно потухший, Куприн преобразился.
— Скворцов и чижей в Париже не видно. И мне тоскливо. Птиц мы меньше понимаем, чем зверей. Я всегда удивлялся ориентировке птиц в пространстве. Она знает направление каким-то шестым чувством. И будьте уверены, если ласточка летит из Харькова куда-нибудь в дебри Африки, в Дагомейские леса, то обратно вернётся в Харьков, а остановку сделает в Одессе...
Когда в Москве умер Максим Горький, синдикат иностранной прессы заказал о нём Куприну статью. Тот понимал, что выполнить заказ не сможет. Но Унковскому был известен нехитрый секрет. Наркоману необходима порция, чтобы оживить его и вдохнуть в работу душу. И вот они втроём — он, Куприн и Борис Лазаревский — отправляются в бистро.
Куприн шёл понуро; Унковский говорил Лазаревскому:
— Борис Александрович! Наш общий друг Александр Иванович — жертва непонимания его супруги. Я неоднократно её убеждал: хотите возродить Куприна — давайте ему в день не меньше литра вина. А ваш стаканчик только его дразнит. Лишите морфиниста морфия, и он станет тюфяком. Когда я увожу Александра Ивановича в бистро и он выпивает полбутылки du vin rouge ordinaire[77] — вы знаете, что он не терпит деликатных вин, — Александр Иванович становится гением. Какая фантазия, какой взлёт мысли, что за вдохновенный рассказчик!.. Или из Пушкина декламирует без конца. «Медного всадника» знает наизусть! Или Бунина... Он добрую половину бунинских стихов заучил... И я только удивляюсь...
Внезапно Куприн пришёл в себя.
— Пушкина надо любить! — крикнул он, — Недавно некий поэтик прислал мне письмо, где выразился: «Я снисходительно отношусь к Пушкину...» Снисходительно, паршивец!.. Кто из пишущей братии Пушкина не чтит, тот абсолютная бездарь!
В бистро Унковский тотчас потребовал вина. После нескольких стаканов Куприн оживился:
— Горький? Талантливые люди — о многих гранях. Художники слова — в особенности. По их произведениям интереснее и вернее всего следить за блеском этих граней. Горький разбросал себя во многих произведениях. Он есть и в Луке, в этом лукавом бродячем старикашке, который одинаково равнодушен к добру и злу и одинаково готов потакать всякому мнению. И в Маякине, хитром ростовщике, мягком краснобае. И в сапожнике Орлове, главные мечты которого — влезть на колокольню и плюнуть оттуда на всех людишек. И в Челкаше, воре по профессии, социал-демократе по убеждению. Но ключ к познанию Горького — степенный мальчишка Илья Лунёв из романа «Трое»...
Перед Лазаревским лежал блокнот. И он лихорадочно строчил, боясь пропустить хотя бы слово, сказанное Куприным. Давая беспощадные подробности, Куприн говорил тем не менее о Горьком как о большом писателе, создавшем целую эру в литературе.
— А политические экивоки Горького? — спросил Унковский.
— Это можно объяснить медицинскими причинами, — отозвался Куприн. — Горький всегда был большой истерик. Симптом — чувствительная слеза при всяких удобных и неудобных случаях. А кроме того, ведь лёгкие были съедены туберкулёзом...
Унковский подливал и подливал вина Куприну в стакан. Так были написаны «Воспоминания о Максиме Горьком», появившиеся в целом ряде иностранных изданий и имевшие злободневный успех.
И всё же Куприн неуклонно слабел.
В свои светлые промежутки он не раз прикидывался впавшим в детство, маскировался, чтобы иметь право резать правду в глаза тем людям, которых не уважал и презирал.
Но болен был уже тяжело.
— Забываю фамилии, хронологию, и часто отдельные слова выпадают из памяти, — жаловался он Унковскому. — Хочу сказать, а нужных слов не нахожу. Ужасно!.. Вот недавно забыл слово «лебедь» в басне Крылова «Лебедь, рак и щука». А отчётливо помню, как Тантал в аду стоял по пояс в воде, мучимый жестокой жаждой, и, когда хотел отпить, вода уходила под землю. И помню Сизифа, таскающего зря камень в гору, чтобы с ним полететь вниз. И бочку Данаид[78]... Всё это глупости! Никогда ни Сизифов, ни Танталов, ни Данаид не существовало, но «лебедь» не вздор, а чудесная птица...
Унковский с Куприным ужинали в библиотеке, попивая преприятное красное винцо. Прибежала большая ангорская кошка и прыгнула к Куприну на колени. Он стал её тормошить и гладить.
— У вас новая кошка? А где Ю-ю? — спросил Унковский.