— Верю, но… — Он вспомнил, как Иван Грозный любил самоцветы, собирал их, растолковывал их тайное воздействие на человека. Если б это делал другой человек, но Иван, тот, кого бес водит… — Говорят, что… Ты любишь алмазы?
— Алмазы? Нет. А что?
— Ничего. — Он вспомнил, что алмаз удерживает человека от жестокости и сластолюбия. — Рубины очищают кровь, а бирюза охраняет человека от врагов, — сказал он, и она кивнула. — Я привезу тебе ожерелье с бирюзой!
Она улыбнулась:
— Вот видишь, это все тайны дара Божия. Еще от царя Соломона[164] избранные люди их хранят… А невежды называют это колдовством.
— Но есть же и настоящее колдовство! Недаром церковный суд изгоняет таких людей, а иные даже одержимы…
Жаворонок вспорхнул из-под копыт, конь Курбского всхрапнул и шарахнулся, и он натянул поводья.
— Вот там, — сказала Мария, — поворот к источнику. Но уже поздно, надо ехать домой — меня что-то познабливает.
— Я подарю тебе перстень с рубином.
— Подари мне лучше… Нет, не надо!
Когда они вернулись, Василий Калиновский рассказал, что из Ковеля от кастеляна Кирилла Зубцовского приезжал гонец предупредить о королевском чиновнике Войтехе Вольском, который хочет вручить Курбскому королевский приказ — решение суда вернуть имение Туличово его настоящим владельцам, панам Борзобогатым-Красненским, и что завтра надо ждать их в Миляновичах.
— Когда они приедут, скажи им, что я уехал к князю Острожскому в Крупую, а в дом их не пускай, — сказал Курбский. — А если заартачатся, гони их силой!
Ему не хотелось ни с кем сейчас спорить или воевать. Надо было куда-нибудь и вправду уехать на время. Может быть, в монастырь к отцу Александру? Он предложил это Марии, но она отказалась.
— Не могу. Ян еще под подозрением и может приехать ко мне. И потом, не нравится мне этот монастырь — бедный какой-то, заброшенный.
— Может быть, это и говорит о его святости! — сердито сказал Курбский. — Поедем, Мария! Я тебя прошу. И вообще лучше нам уехать пока.
— Поезжай один, если хочешь. Только вернулся, и уже опять куда-то тебе надо ехать. Напрасно я так ждала тебя!
Она шла на ссору, и он уклонился, как почти всегда.
На другой день он проснулся очень рано, дом еще спал, чисто и холодно вставала заря над седым от росы лугом. Он встал, собрался быстро и бесшумно и уехал вдвоем с Мишкой Шибановым.
Вербский Троицкий монастырь был основан галицкими князьями еще до Батыя, разрушен при Батые дотла и восстановлен при Гедиминах епископом Владимирским. Он стоял в стороне от торговых дорог, скромно, небогато жил приношениями волынских православных доброхотов и собственным хозяйством — гончарной мастерской и мельницей.
Монастырь на острове посреди Турьи открывался с левого берега в облачном отражении своими низкими стенами и приземистым однокупольным храмом, а ниже по течению на другом маленьком острове виднелся серый шатер деревянной церковки Николая Угодника, где служил иеромонах Александр. Курбский полюбил это место. Здесь велел он похоронить Ивана Келемета, здесь, на погосте, он как бы обретал самого себя, потому что словно возвращался в детство, в село Курба, где такая же была церковка — шатровая, деревянная, сухая и серебристая от старости, с чешуйчатым, под осиновой дранкой, куполом и другим — над звонницей. Церковь возвышалась сосновым срубом над травами, ветхие могилки погоста заросли, как и у него дома, земляникой — сочные ягоды осыпались на землю, и стаи дроздов с шумом вспархивали, если пройти рядом. Но там никто: почти не ходил. Только облака плыли в темной протоке меж желтых кувшинок мимо дремлющей звонницы да трещали в траве сверчки. Под резными застрехами церковки лепились ласточкины гнезда, иногда черной стрелой вылетала оттуда одна, низко срезала над самой водой, а за ней чертили воздух другие. Тишина, русский добродушный, чуть ленивый дух, который нигде больше — ни в Литве, ни в Польше — Курбский не встречал.
Сейчас после обедни и нехитрой трапезы он сидел на скамеечке рядом с иеромонахом Александром у дверей его избушки-кельи и смотрел на огород — на грядки с огурцами и укропом, на вишни вдоль плетня, усыпанные черно-красными ягодами. Курбский рассказал о последних казнях в Москве и молча чертил по пыли прутиком: он был недоволен собой, потому что дал себе слово ни о чем таком здесь не поминать. Но не сдержался, и вот поднялась горечь, злоба, застучало в висках. «Гложет меня, гложет!» — вырвалось тогда при Острожском. Чем мог помочь ему отец Александр, такой простодушный, круглолицый, с его всегда спокойными, даже чуть веселыми глазами? Далек он от этой кровавой каши…
Монах слушал, смотрел, как над огуречным цветом жужжат пчелы. Потом они долго молчали, но Курбский опять не выдержал.
— Что ж это за время такое? — спросил он с полускрытым гневом. — Жить иной раз невмоготу, нет конца этой лютости, разорению Руси! Все он разорит, все!
Монах тихонько вздохнул, покачал головой.
— На чем стоит церковь Христова? — спросил он почему-то.
— На чем? На слове Божием, на заповедях… На чем еще?