Он тряхнул головой, сильно провел ладонью по лицу, встал и пошел в спальню, где давно уже спала Мария. Он раздевался тихо, чтобы не разбудить ее, а сам думал о Цицероне, которому Антоний[170] после убийства Юлия Цезаря[171] велел отрубить голову. «Нет, — думал Курбский, — не нужны мне ни слава, ни новые земли, — чем дальше от царей, тем тише… Все эти люди получили всемирную славу, но где они?» Однако, уже засыпая, он думал о славе Марка Туллия Цицерона и Юлия Цезаря как о некоем ореоле, который никто у них не отнимет. «А кто вспомнит имя какого-то Андрея Курбского, изгнанника, князя без княжества? Никто. Но Иван останется в летописях на века. Мне надо писать историю его злых дел — я исправлю ложь и останусь в памяти внуков наших… Вместе с ним, да, с ним вместе…»
Он приоткрыл сонные глаза и перекрестился, отгоняя душевную тяжесть, — он не хотел засыпать вместе с Иваном Кровавым.
Накануне тридцатого ноября — дня апостола Андрея Первозванного, своего покровителя, — Курбский в ожидании гостей, «моей малой духовной рады», как он говорил, старался все устроить для их приема и целый день был на ногах. В полдень было серо, но небо высоко, студено, за сжатыми полями пестрели по опушке сосновой охряные березки, на въездной аллее мокла в лужах тополевая листва, дышалось глубоко, чисто. Он постоял у ворот, гадая, кто это едет верхами к имению. Ехали двое: для знатных — мало, для гонцов — тихо, а по делам он никого сегодня не ждал. Когда подъехали ближе, узнал, махнул рукой, и они ответили. Это были юноша Марк, человек Слуцких, — латинист и музыкант, готовящийся принять сан дьяконский, и мещанин львовский Семен Седларь[172] — чтец-самоучка, наизусть знавший творения Иоанна Златоуста и многих отцов церкви, переводчик и переписчик. Такие, как они, для Курбского были вне людских чинов, как бы члены одного братства. Слуги приняли лошадей, а Марк и Семен обнялись с князем. Марк был красив, кудряв и широкоплеч, серо-голубые глаза его, всегда живые, чуть грустные, внимательные, смотрели прямо, открыто. Семен был старше, сутулее, робел, но нрав имел упрямый и в споре неуступчивый, горячий. Он немного заикался и смущался этим.
— Завтра хотели быть здесь отец Артемий, — сказал Марк, — а также видел я в Ковеле Оболенского Михаила[173] и Романа Збражского. Михаил говорит, что хотел приехать и князь Острожский, если дела дадут…
— Вот и добро, вот и ладно! — Курбский улыбался, он был рад и весел. — Идите, умойтесь, отдохните с дороги, после ужина вечерню споем в храме, завтра обещался быть отец Николай из Миляновичей — утреню и обедню отслужить, вот и добро, вот и ладно! Мария! Принимай гостей!
Давно Мария не видела его таким. Она знала его друзей — это были люди, близкие к церкви, а главное — образованные, просвещенные, умеющие говорить о самых высших материях. Они все были известны в домах православной знати, Марк даже был наставником двух малолетних сыновей князя Слуцкого.
— Я п-привез тебе икону новгородского письма, князь, — сказал Семен Седларь, — бла-благоверных князей Бориса и Глеба, которую ты хотел.
И он протянул завернутую в полотно и перевязанную доску иконы. Курбский покраснел от удовольствия: иконы русского письма достать здесь было трудно.
— Чем отблагодарить тебя, Семен, не знаю, ведь…
— Что т-ты, к-князь! — Семен замотал головой. — Эт-то дар, д-дар!
К вечеру приехали Артемий Троицкий, молодые Михаил Оболенский и Роман Збражский — крестник Киевского епископа Паисия, и нежданно виленский бургомистр Кузьма Мамонич[174], который оказался на Волыни проездом во Львов. Утром ожидали Константина Острожского. Несмотря на усталость, Артемий Троицкий отслужил вечерню в домовой церкви Дмитрия Солунского, и все пели за певчих — господа и слуги, и у Курбского было хорошо на душе.
«Редко так бывает, а должно быть часто, — думал он, ложась спать поздно ночью. — Как велел преподобный Сильвестр, как писал он, разве я так дом устрою? То в наездах, то войны, то Мария не знает, как повести дело, — у них не так все, как у нас. Разве у нас можно сесть за стол без молитвы? А здесь иной раз за столом люди разной веры, так как и молиться-то? Или женское дело — вступать в спор о государстве, а тем паче о церкви или тайнах бытия? Но Мария вступает, и никто не дивится: здесь ум женский чтут не ниже, а у Марии ум всеми признан, хотя, хотя…»
К обеду проглянуло из туч солнце, и заиграли хрусталь и серебро на камчатой скатерти. Собрались за столом те, кого почитал и любил Курбский, и ему было с ними свободно и просто. На одном конце стола сидел он, на другом — Мария, слуги подавали, и говор стоял негромкий, доброжелательный, все ели с удовольствием, а пили, что хотелось: кто — мальвазию, а кто — мед. Курбский пил за всех: он любил в праздник выпить и за грех то не почитал.
— Ты, Марк, поправь мне перевод — начал я Цицерона переводить, да больно медленно дело идет, — говорил он громко Марку, который, улыбнувшись, кивнул в ответ.