— Как? Приказано было выделить драгун, взять четыре роты пехоты, назначить старшего над отводными караулами и отправить. А самому за них отвечать. Был бы майор Шепелев здоров, конечно, его бы отправил. А он в бреду горячечном. Вот и пришлось эту суку курляндскую отправлять… Эх, чуяло мое сердце. С первого дня, как он в полку объявился, все намекал, паскуда… Светлейший герцог Бирон, обер-камергер, старший брат, младший брат, все — генералы, одни Бироны… А я, знай, отмалчивался, будто бы и не слышу. — Иван Семенович потер лоб с досады. — Знаю, ведь кляузничал на меня. Что немчуру-то поругиваю. Куда ни плюнь — аль гессинец, аль курляндец, аль пруссак. Все эти Бироны, Бисмарки, Мини-хи, Гессен-Гомбургские, Брауншвейгские… Манштейн твой из той же компании.
— Да нет, Иван Васильевич, Манштейн — он другой. Мы вместе с ним как дрались-то под Перекопом. Он сказал, что и отцу своему написал.
— Эх, Алеша, молод ты еще, а я, почитай, лет двадцать только в войнах провел. Нагляделся я на них, немчуру эту. Им русской кровушки не жалко! Потому и храбрые такие, что солдат наш бесстрашен. Ты посмотри сам — кой год воюем, а как? Кладем тысячами. Да если б в бою! От лихорадок гнилостных, да поноса кровавого. А он, Миних, каждый год все сызнова начинает. Ползаем по степи и умираем. Сами же и виноваты. Славы-то ему не добыли, хоть и померла половина. Знать, на будущий год опять пойдут. Только без меня…, — оборвал вдруг свою речь старый полковник.
— Иван Семенович, … может, обойдется. Может, смилостивится Императрица, не апробует приговор-то. Мы ж не зря ездили, весть ей хорошую привезли. Может, на радостях и отменит. Мне Манштейн обещал, — сказал и поперхнулся.
— Опять ты со своим Манштейном, — укоризненно покачал головой Тютчев. — Говорил же я тебе, отца я его знал. Храбр, это верно, только солдатушек наших тоже ведь не особо жалел. Эх, молодо-зелено. Видать, пока сам не наступишь…, все верить будешь. У них ведь Россия — не мать и даже не мачеха. Падчерица им наша Родина. Словно девка дворовая в услужении. Чины, награды, земли, крестьяне наши. Все гребут. Когда Императрица наша, Анна Иоанновна, на престол усаживалась, пытались права ее самодержавные наши бояре поурезать. Кондиции разные сочиняли. Да тоже больше о себе радели. Остальные промолчали, в сторонке хотели постоять, али наоборот, «матку Анну на престол хотим!» — благим матом орали. Анна-то кондиции те в клочья разорвала, Голицыных да Долгоруких порешила. С ней и немцы хлынули. Да и русские им под стать остались. Вона, один генерал Ушаков — канцелярия наша Тайная — чего стоит. Хлебом не корми — дай кровушки напиться, — прервался и с жаром, — ты, вот что, Алеша, моим пока ничего не сообщай. Напиши, что вернулся, что сам живой, а про меня скажи, что весь в делах, заботах, пополнение там принимаю. А коль свершится то, к чему приговорен, не говори, как оно было. Отпиши, что помер от чумы ли холеры. Эпидемия была, вот и не уберегся. Потом, коли правду узнают, не так горько уж будет. Сыновьям я отпишу, они тоже все поймут. Да и вы с Машей поженитесь. Анна Захаровна всем распорядится. Детки у вас пойдут. Им тоже незачем знать, что деда расстреляли.
Веселовский сидел, кивал головой, а мысли горькие не выходили из головы. «Какого ему, Иван Семеновичу, под конвоем, в собственном-то полку арестантом находиться… Сколь мужества надо иметь, чтоб еще так держаться. Другой бы давно в петлю залез, прости Господи! А он еще сил находит немцев ругать».
Дверь приоткрылась и просунулась в нее голова караульного унтер-офицера:
— Простите премного, пора уже. В другой раз как-нибудь.
— Да, — поднялся Тютчев, — давай, Алеша, прощаться. Рад, что повидал тебя. Что хоть ты живой вернулся. Заходи, коли пустят еще. А так знай — я вас с Машей благословил. Береги ее. И себя тоже. Запомни, что говорил я тебе тут. Не доверяй никому — ни нашим, ни энтим.
Обнялись они крепко. Постояли. Потом Тютчев сам отстранил Алешу, отвернулся к маленькому закрытому ставнями окошку и уже спиной сказал:
— Ступай. С Богом!
Шел Алеша к своей роте, ведя коня на поводу, а на ногах будто гири чугунные. Перед глазами стояла одна картина — темная комната, убогая мебель, огарок свечи на столе, пляшущие от него тени. И они с Тютчевым.
Перед Минихом лежала вожделенная сумка Синклера с тайными ратификациями, а сам он, пыхтя, царапал пером срочное донесение в Петербург: