[Монморанси, конец декабря 1951 г.]
Дорогая Нина Николаевна,
Благодарю Вас с непростительным запозданием. Если не извинение, то объяснение этого отчасти в том, что Ваша посылка пришла в дни, когда я только что стал кое-как поправляться – была со мной как говорится, легкая “кондрашка” вроде кровоизлияния в мозг. Но, конечно, я двадцать раз должен был и мог написать Вам и не раз приступал – но то нет бумаги, то денег на марки, то начну и не допишу по лени или усталости. Простите, пожалуйста, дорогая Нина Николаевна, все эти “неуважительные основания” (была кажется такая эстетская книга Аксенова – “Центрофуги”?). Во всяком случае верьте, что элемента неблагодарности во всем этом не было – напротив я был – и продолжаю быть – очень-очень
тронутым. Вещи присланные Вами сами по себе – и прекрасные и весьма мне кстати пришлись, но на старости лет я особенно стал чувствителен к вниманию, ласке, улыбке дружбы. Фраза эта звучит литературно, т. е. не так, как хотел бы сказать. Но, правда, верьте моей искренности. Я не заслуживаю, вероятно, ни внимания, ни дружбы – но от этого не уменьшается, может быть, увеличивается, напротив, потребность в них. Ну, не буду размазывать. Еще раз очень и очень благодарю Вас.Вечность прошла, как Вы уехали. Я очень жалел, что с Вами не простился, – кажется, я послал Вам тогда письмо и стихи о Лермонтове? Или только стихи? Не помню теперь. Не подумайте, что “ударчик”, приключившийся этим летом со мной, – отшиб мне память. Это тогда, когда Вы уезжали, [я] жил как в тумане и не запомнил собирался ли только послать при стихах несколько слов или приписал их. Или возможно, написал не то, что хотел. Но помню очень точно “зигзаги”, “точку”, где-то на дне сознания – вот Вы уезжаете, и должно быть “навсегда” во всех смыслах и уже не поправить, то что мне хотелось бы поправить или исправить, чтобы Вы думали обо мне и о моем отношении к Вам, не “лучше”, Бог с этим, но иначе, потому что жизнь моя так сложилась и сам я так путал, что ничего, что я на самом деле думаю и чувствую, завалено всякой всячиной, не только скверной, но сложной случайной и чуждой мне. Коша, т. е. Смоленский, сказал недавно, что Вы ему писали, что Вам нравятся мои стихи в “Нов. Ж.”. Если Вы мне напишете, что именно нравится, буду очень признателен: видите ли – можете «навести справки» – я не раз повторял – Ваша рецензия о “Портрете без сходства” мне крайне ценна. Дело не в похвалах, а в удовольствии, которое я испытал от нее за правильное и дающее поэтому удовлетворение – определение знания [зачеркнуто: смысла] и места моей поэзии. Хвалили меня, множество раз, сами знаете, и все это сплошь, вплоть до – может быть, читали – Зинаиды Гиппиус, “не то”, не по существу: более умный и более глупый Мочульский. Ваша рецензия в этом смысле единственная, а как никак – тоже на старости лет – когда [одно слово неразборчиво] и игра становится скучна и критика, и за сорок лет начитался вдоволь преувеличений и выдумок – и сам их только и писал – дорого ответственный и “разумный” отклик на как-никак на дело всей жизни. Жаль только, что заметка Ваша только схема – в сорок или пятьдесят строк. Вот если бы как-нибудь написали обо мне подробнее. Говорят, что только что напечатана Ваша статья о Ходасевиче – но не знаю даже, где.
Ну, статья это дело сложное и, может быть, совсем Вам неподходящее сейчас, но несколько слов “по существу”, может быть мне напишете. И что не нравится, тоже очень хочу знать. Пожалуйста, пооткровенней. Мне и интересно и полезно.
Я Вам верю. И рецензия о “Портрете без сходства”, и еще что Вы долго мои стихи не любили – и потом оценили так высоко – делает для меня Ваше мнение и Ваши советы важными и нужными. Коша еще сказал, что Вы писали ему что-то вроде “старшим нравится, новые не понимают”. Мне любопытно бы знать конкретным образом – в двух словах – что слышали Вы от “новых”. Только любопытно – потому что, как правило, “новые” городят, критикуя, чушь, независимо от того, хвалят или ругают то или другое. По-моему, они сплошь и рядом даровиты, часто изумительно “полны сил”, но талантливость эта неотделимо слита с серостью почище латышской литературы или эпохи до символизма. Они наивны и первобытно самоуверенны и как будто не поддаются органически культуре. Я к ним, т. е. к этим ди-пи – питаю больше чем симпатию, я чувствую к ним влечение кожное и кровное. Но считаю, что они тоже “жертвы” большевизма, как и мы, только по-иному. Нашу духовную культуру опозорили, заплевали и уничтожили, нас выбросили в пустоту, где, в сущности, кроме как заканчивать и “подводить итоги” – “хоронить своих мертвецов” – вроде моей поэзии – ничего не остается. Их вырастили в обезьяннике пролетариата – с чучелой Пушкина вместо Пушкина, какого знаем мы, с чучелой России, с гнусной имитацией, суррогатом всего, что было истреблено до тла и с корнем вырвано. И получилась – бешеная одаренность, рвущаяся к жизни – как если бы разорена оранжерея – весной сквозь выбитые стекла, покрывая все: и мусор разоренья, и то, что в почве еще уцелело от редкостных клеток, все глуша, ничего не соображая, торжествуют, наливаясь соками, на солнышке лопухи. Извините за лирический пассаж – пришлось к слову, хотя и не полагается столь “образно” выражаться. Но, действительно, я так ощущаю это наше “молодое незнакомое племя”. Я думаю, что они и вообще Россия, пусть и освобожденная, в этом смысле “непоправимы”, по крайней мере очень надолго. А – но возможно и навсегда. Почему бы и нет? “Не такие царства погибали”, – сказал о России не кто-нибудь, а Победоносцев. И в наши дни звучит это убедительней и более “пророчески” – чем “признанные пророчества” вроде Достоевского. Кстати – всю жизнь я считал Достоевского выше всего, что написано людьми, гениальнее и проникновеннее всего. И вот, признаюсь, засомневался. Возможно, что я теперь ошибаюсь, но, лежа после своей кондрашки, перечел всего Достоевского. О, гениально, если угодно. Но – повторяю – может быть, поглупел или очерствел с годами, – но фальшь так и прет для меня и из вершин и из срывов. Более того, за всеобъемлемостью, всепониманием, всепроницанием – “страшно вымолвить” – проступает нечто вроде кривлянья и душевного ничтожества. Ах, весьма возможно, что говорю чушь. Тем более, что совпадаю с пошлой стороной человечества, вроде Мельгунова. Мне лично кажется, что не совпадаю, потому что иначе, сквозь как никак душевный опыт пришел к этому. Но возможно, что иЖил был поэт всем нам знаком,На старость лет стал дураком.Ну, пора и честь знать, – целую Ваши милые руки, еще раз сердечно благодарю и желаю Вам от души и веселых праздников и вообще удачи и счастья. Если Вы мне ответите, обещаю также отвечать – sauf contre ordre
[88] – если не начну опять подыхать. Возможно и это – живется мне тяжко и здоровье расшатано прежним пьянством и пр., но, может быть, и не подохну. Как ни странно, мне очень не хочется, несмотря на усталость и скуку моего существования, играть в ящик по, представьте, наивно-литературным соображениям, вернее инстинкту: я, когда здоровье и время позволяют, пишу уже больше года некую книгу. “Свожу счеты”, только не так, как естественно ждать от меня, как я со стороны, естественно и законно рисуюсь. Словом, не как Белый, в его предсмертном блистательно злобном пасквиле. Я “свожу счеты” с людьми и с собой без блеска и без злобы, без даже наблюдательности, яркости и т. д. Я пишу, вернее записываю “по памяти” свое подлинное отношение к людям и событиям, которое всегда “на дне” было совсем иным, чем на поверхности, и если отражалось разве только в стихах, тоже очень не всегда. А так как память у меня слаба, то я, мне кажется, нашел приход к этому самому дну легче, чем если бы я, как в Пушкинском – как называется, тоже не помню – ну “я трепещу и проклинаю” – если бы меня преследовали воспоминания. Не берусь судить – как не знаю, допишу ли, – но, по-моему, мне удается сказать самое важное, то чего не удается в стихах и поэтому мне “надо” – книгу мою дописать. Впрочем, мало ли что надо. Но писать для меня впервые в жизни утешение и “освобождение”. Нелепо и выспренно выражаюсь потому что, как всегда, устал и начинает болеть голова. Но лучше все-таки хоть не книгу, так письмо Вам, какое ни есть, дописать и отправить. “Жизнь которая мне снилась” – это предполагаемое название.Как ни стараюсь писать разборчиво, вижу, что [одно слово неразборчиво]. Так же нелепая страсть брать слова в кавычки. Делаю это машинально – сам понимаю, что должно раздражать. Целую руки, кончаю. Будьте милой, перешлите, если можно, прилагаемые записки – откровенно сознаюсь – по экономии – одно толстое письмо par avion
[89] стоит дешевле, чем такое же письмо плюс две марки по 48 франков.Переписываю на свободном месте совсем недавний стишок. Не то чтобы особенно важный, больше в доказательство, что не впал в разжижение мозгов, как Тютчев после пролога “Британского леопарда”… Обязательно расскажите мне о своей жизни – как Вы устроились, что пишете. Ничего не знаю.
Вам преданный
Георгий Иванов.