«Меня надувают, меня грабят! Шмуке — дитя, его ничего не стоит вокруг пальца обвести...» — думал он.
И больной, которому придавало силы желание уяснить себе ужасную сцену, слишком реальную, чтобы ее можно было счесть бредом, добрался до порога спальни, с трудом открыл дверь и вошел в гостиную, где сразу оживился при виде дорогих своих полотен, статуй, флорентийской бронзы, фарфора. В халате, босиком, с пылающей головой прошел он по двум проходам, между стойками и шкафами, которые разделяли залу на две половины. Окинув хозяйским глазом свой музей и пересчитав картины, он решил, что все цело, и уже собрался уходить. Но тут его внимание привлек портрет Грёза, повешенный вместо «Мальтийского рыцаря» Себастьяно дель Пьомбо. Страшное подозрение сверкнуло у него в уме, словно молния, прорезавшая грозовое небо. Он посмотрел на то место, где висели восемь его лучших полотен, и убедился, что все они заменены другими. У него потемнело в глазах, ноги подкосились, и он рухнул на пол.
Два часа Понс пролежал в глубоком обмороке; его нашел Шмуке, когда, проснувшись, вышел из спальни, чтоб посидеть со своим другом. Шмуке с большим трудом поднял и уложил в постель чуть живого Понса; но когда он заговорил с ним, когда этот полутруп посмотрел на него стеклянными глазами и пробормотал какие-то неразборчивые слова, бедный немец не только не потерял голову, но проявил героизм истинной дружбы. Отчаяние обострило все способности, вдохновило этого взрослого ребенка, как то бывает с любящими женами или матерями. Он велел нагреть полотенца (он сумел найти полотенца!), обернул ими руки Понса, положил нагретую салфетку ему на живот, потом сжал обеими ладонями его голову, его холодный влажный лоб, и с силой воли, достойной Аполония Тианского, попытался вернуть его к жизни. Он поцеловал своего друга в глаза, уподобившись тем Мариям, которых великие итальянские ваятели изобразили на барельефах, известных под названием Pieta[61]
, лобзающими Христа. Его святой подвиг, его стремление вдохнуть свою жизнь в другого, его ласка и забота, достойные матери и нежной подруги, увенчались полным успехом. Через полчаса согревшийся Понс стал опять похож на человека: глаза заблестели жизнью, под влиянием внешнего тепла органы снова заработали. Шмуке напоил Понса мелиссовой водой с вином, жизненные силы вернулись в полумертвое тело, на лице, только что казавшемся бесчувственнее камня, вновь появилось осмысленное выражение. И тогда Понсу стало ясно, что он обязан возвращением к жизни поистине святой преданности, великой силе дружбы.— Без тебя я бы умер! — сказал он, чувствуя, что лицо его смочено слезами Шмуке, который и смеялся и плакал одновременно.
От этих слов, которых он ждал с отчаянной надеждой, не уступающей в силе отчаянной безнадежности, бедный Шмуке, уже и без того совершенно обессилевший, весь как-то сник, словно мячик, из которого выпустили воздух. Он сам был близок к обмороку, он опустился в кресло, сложил руки и в горячей молитве возблагодарил бога. Ради него свершилось чудо! Он верил не в действенную силу своей молитвы, а во всемогущество господа бога, к которому воззвал. Меж тем такие чудеса, не раз отмечавшиеся врачами, — явление совершенно естественное.
Больной, окруженный любовью и заботами людей, которым дорога его жизнь, при прочих равных условиях выживает там, где человек, за которым ухаживают наемные сиделки, гибнет. Врачи не желают признать в этом действие бессознательного магнетизма, они приписывают благополучный исход болезни разумному уходу, точному соблюдению их предписаний; но многие женщины знают, какую чудодейственную силу излучает их пламенная материнская любовь.
— Шмуке, хороший мой!
—
— Бедный друг! Благородное сердце! Чадо божье, живущее в боге! Ты один меня любил! — восклицал Понс, и в голосе его слышались незнакомые ноты.
Душа, собиравшаяся отлетать в вечность, вся отразилась в этих словах, которые звучали для Шмуке почти так же сладостно, как слова любви.
—
— Послушай, мой добрый, мой верный, мой чудный друг, мне остались считанные минуты, ведь я умираю, я не поправлюсь после стольких приступов.
Шмуке рыдал, как ребенок.
— Выслушай меня, плакать ты будешь потом... — продолжал Понс. — Ты христианин, смирись. Я ограблен, ограблен теткой Сибо... Раньше чем тебя покинуть, я должен просветить тебя насчет житейских дел, потому что ты не знаешь жизни... У меня украли восемь картин, которые стоят больших денег.
—
— Ты?
—
— Подано в суд?.. Кем?
—