Лето сообщило всему вокруг ощущение глубокого покоя. Тёплый золотистый воздух наполнен был жужжанием насекомых, голосами крестьян, перекликавшихся между собою в полях, и гулким шумом повозок, которые с грохотом катились по мощёным дорогам в нескольких милях от нас. Птицы, утомлённые зноем, не пели. Лишь из леса за выкосом порою доносилось воркование диких голубей. Коровы, зайдя по колено в воду пруда, взмахами хвостов отгоняли назойливых мух. Пастор, без галстука и шляпы, без сюртука или хотя бы жилета, стоял, тяжело дыша, посреди луга и с улыбкой смотрел на Филлис: моя кузина вела за собою работников, которые мерными движениями ворошили охапки пахучего сена. Дойдя до изгороди, она бросила грабли и обратилась ко мне с непринуждённым сестринским приветствием.
– Идёмте сюда, Пол! – прокричал священник. – Такое солнце нельзя упускать, и ваша помощь будет нам весьма кстати. «Всё, что может рука твоя делать, по силам делай»[19]
. Такая работа пойдёт вам на пользу, молодой человек, ибо перемена занятия есть лучший отдых.Охотно согласившись исполнять роль крестьянина, я занял подобающее мне место позади Филлис. Сообразно с нехитрою иерархией, она, дочь хозяина, шла во главе ряда, а замыкал его мальчик, которому вменялось в обязанность прогонять воробьёв с ветвей плодовых деревьев. Мы трудились до тех пор, пока красное солнце не скрылось за вершинами дальних елей. Затем пришло время ужина, молитв и сна. До глубокой ночи за открытым окном моей спальни заливалась какая-та лесная пташка, а на заре подняли гвалт куры и петухи.
Вещи, нужные мне на первые дни, я привёз с собою сам, остальное же должны были прислать позднее. Как раз в то утро на ферму явился носильщик. Кроме чемоданов он доставил мне несколько писем, пришедших после моего отъезда. Помню, я был в столовой и беседовал с миссис Хольман о том, какой способ хлебопечения предпочитает моя матушка, причём вопросы, предлагаемые мне хозяйкою, требовали познаний, коими я не обладал. Сей затруднительный для меня разговор прервало появление одного из работников: взяв из его рук письма, но не успев на них даже взглянуть, я поспешил расплатиться с носильщиком и лишь потом увидал на одном из посланий канадский штемпель. Повинуясь какому-то внутреннему чутью, я торопливо спрятал конверт в карман сюртука и мысленно возблагодарил случай за то, что в этот самый момент находился наедине с своею милою ненаблюдательной родственницей. По неведомой причине я вдруг ощутил странную дурноту, а на расспросы собеседницы, вероятнее всего, стал отвечать невпопад. Наконец я поднялся к себе в комнату (якобы затем, чтоб разобрать свой багаж) и, сев на край кровати, распечатал письмо Холдсворта.
Казалось, будто я читал эти строки прежде – с такою точностью мне было известно всё, о чём в них сообщалось. Я знал, что мой друг женится – нет, уже женился – на Люсиль Вантадур (письмо доставили пятого июля, а торжество состоялось двадцать девятого июня). Я знал, чем он объяснит свой выбор. Знал, как он счастлив. Не выпуская письма из ослабевших пальцев, я устремил взгляд перед собою: на замшелом стволе старой яблони свил гнездо зяблик, и теперь птица-мать хлопотала над своим потомством. Сегодня я смог бы точь-в-точь зарисовать ту картину: каждый листик на дереве и каждое птичье пёрышко, – но тогда я глядел за окно и словно бы ничего не видел.
Между тем крестьяне вернулись с полей обедать. Стук тяжёлых подошв и бодрые голоса принудили меня очнуться. Я знал, что должен сойти в столовую. Должен всё рассказать Филлис – иного пути не было: эгоизм, присущий тем, кто не помнит себя от радости, а также фатовская любовь к всевозможным новинкам побудили Холдсворта разослать свадебные карточки всем элтемским и хорнбийским знакомым, не исключая меня и «добрых друзей с Хоуп-Фарм» (об этом своём намерении он сам упомянул в постскриптуме). Теперь Филлис, наряду с прочими, была для него лишь «добрым другом».
В тот день я с величайшим трудом дождался окончания обеда. Помню, как заставлял себя есть и говорить. Помню, с каким недоумением смотрел на меня священник. Он был не из тех, кто склонен без веских причин дурно думать о ближнем. Но на его месте любой решил бы, будто я пьян. Как только приличия позволили мне подняться из-за стола, я пробормотал, что отправляюсь гулять.
Поначалу я, по всей вероятности, старался заглушить свои чувства быстрой ходьбою. Так или иначе, опомнился я на вересковой возвышенности, оставив далеко позади поросшую утёсником пустошь. Крайняя усталость вынудила меня замедлить шаг. Всё то время, пока я шёл, меня одолевало нестерпимое желание вымарать из жизни те несколько минут, когда я совершил тот ужасный промах. Порой моя злоба против самого себя сменялось злобою, конечно напрасной, против бывшего моего патрона. Должно быть, я провёл на одинокой возвышенности более часа, прежде чем направился к дому с намерением рассказать всё Филлис при первой же возможности. Роль глашатая настолько меня тяготила, что мне стало дурно, едва я вошёл в дом (из-за духоты хозяева не закрывали ни окон, ни дверей).